Простeрлъ є3си2 на кrтЁ хrтE дл†ни, человёчество собирaz къ твоемY познaнію, и3 копіeмъ твои6мъ рeбрwмъ пробости1сz претерпёлъ є3си2, и3сточи1въ нaмъ и3ст0чникъ сп7сeніz, воспэвaющымъ: да бlгослови1тъ твaрь всS гDа, и3 превозн0ситъ во вс‰ вёки.

Утреня пятницы 5-й седмицы



Жил человек... (Два рассказа Олега Куваева (12 АВГУСТА 1934 - 1975))

 Олег Михайлович Куваев родился ровно 81 год тому назад.  Он прожил короткую жизнь, всего 40 лет, 10 из которых, последние 10 лет своей жизни, в нашем городе. Он и похоронен здесь на старом Болшевском кладбище.

Говорят, в этом году даже новый телефильм вышел по его знаменитому роману "Территория". Возможно, кто-то из читателей его и видел. В день рождения большого русского писателя публикуем две сравнительно коротких его вещи, оценив которые желающие без труда отыщут и прочтут и "Территорию" (мне говорили, это по сию пору настольная книга всех геологов), и замечательный роман "Правила бегства", и малые формы: "Азовский вариант", "Два выстрела в сентябре" и многое другое. 

Но совсем не знать этой прозы решительно нельзя. Тем более нашим горожанам. Пожалуйста, читайте.

Позднее мы станем добавлять сюда тексты о самом писателе и замечательном человеке. А пока только первоисточники.

И Экзюпери в ЦИТАТЕ ДНЯ тоже не случаен, это дань памяти Олегу Михайловичу Куваеву*.

______________________________

* в день публикации в цитате дня был фрагмент из "Цитадели" А. де Сент-Экзюпери: 

"Долго искал я, в чём суть покоя.  Суть его в новорождённых младенцах, в собранной жатве, семейном очаге. Суть его в вечности, куда возвращается завершённое. Покоем веет от наполненных закромов, уснувших овец, сложенного белья, от добросовестно сделанного дела, ставшего подарком Господу".

 

ДОМ ДЛЯ БРОДЯГ

1

Сейчас, когда я пишу эту историю, я живу в маленькой белой комнате. Окно расположено очень низко, и прямо в него лезет залитый солнцем сугроб. За сугробом сгрудились тонкие сосны. Если высунуть голову в форточку, можно увидеть край хребта. Черные скалы и белый снег. Я никак не могу привыкнуть к прозрачности здешнего воздуха: кажется, что до скал и снега можно дотянуться рукой прямо с табуретки.

Сегодня гор не видно, потому что идет снег. Он идет крупными мокрыми хлопьями величиной с чайное блюдце. Ветки сосен постоянно стряхивают снег, и оттого кажется, что сосны живые.

Эта комната принадлежит метеорологу, который большую часть времени живет на высотной метеостанции. «На пике», как здесь говорят. Один угол комнаты занимает печь, которую я топлю через день. У стенки стоит железная койка, прикрытая байковым одеялом, а на стенке, чтоб не пачкаться о побелку, приколочена ситцевая тряпочка. На противоположной стене — вырезанные из журнала картинки: очень красные цветы, за которыми виден неясный контур зенитки, знаменитая киноактриса и неизвестная девушка в вязаной кофточке с чуть раскосыми глазами, по-видимому узбечка. Девушка очень красивая, но подписи на картинке нет и на обороте также нет — я проверял.

Благодаря этим картинкам и ситцевой тряпочке я чувствую себя здесь уютнее, чем дома. Наверно, потому, что значительный и, как мне кажется, лучший кусок жизни я провел вот в таких комнатах, где над кроватью приколочена занавеска и на стенках девушки, вырезанные из журналов. Еще в те времена я заметил, что полярные охотники, например, поселившись на новом месте, первым делом вынимают из багажа эту тряпочку, которую прибивают над нарами или койкой, прикрепляют хлебным мякишем цветные картинки из журналов — и жилье сразу становится привычным, обжитым и очень уютным. Оттого, что растопленная с утра печь дышит теплом, у двери стоят огромные разношенные горные ботинки со стертыми триконями, к стенке прислонены тяжелые горные лыжи, а на гвоздиках висят полушубки, телогрейки и штормовки, жизнь кажется крепкой и основательной. Странно, что самые массивные и прочные городские здания не вызывают такого ощущения надежности бытия, как хорошо натянутая палатка с сухим спальным мешком и разложенным в нужном порядке походным инвентарем должного качества и количества. В такой палатке ты не боишься грядущего дня, а возле костра смотришь на жизнь так, как и надо на нее смотреть, — в упор и открыто. Все дело здесь в том, что в палатке ты прежде всего рассчитываешь на живую силу: свою и товарищей. Камень же городских зданий мертв, хотя и дает иллюзию, что можно на него положиться...

2

Я могу совершенно точно описать дом, по которому назван рассказ, и могу описать, где он находится. Он очень далеко отсюда, от этих сосен и высокогорных снегов. Дом стоит на берегу довольно большой таежной реки, отмеченной на большинстве карт Союза. Река эта впадает в реку еще больших размеров, которая уже отмечена на всех картах мира. А эта большая река впадает в Восточно-Сибирское море.

Дом выкрашен в голубую краску, цвета весеннего полярного неба; кстати, и сам Полярный круг проходит где-то рядом, может, в ближайших метрах. Совпадение это совершенно случайное, но точка на карте, означающая символически дом, попадает как раз на пунктир Полярного круга.

Дом имеет пять окон: по два окна на длинных стенах, одно — на короткой и одна стенка, подставленная ветрам, глухая. Он совершенно новый, его выстроили в прошлом году рядом с другим, старым домом, в котором живут четверо молодых мужчин. Бороды они бреют, так как этап, когда их отращивали, они уже миновали. По крайней мере, на сто пятьдесят километров в любую сторону других людей вокруг нет. Есть еще такие места, читатель.

Более точного адреса я не даю, потому что все-таки это дом для бродяг, а бродяги должны находить дома сами. Дом этот, повторяю, есть на самом деле, а не выдуман для рассказа. Да и рассказ, по сути, история, как и почему я здесь побывал.

В одном почтенном труде сказано: «Для развития мыслящего ума, для процветания наук и искусств необходим оседлый образ жизни общества, обеспечивающий безопасность и досуг его членам».

Если поразмыслить, то поймешь, что оседлый образ жизни сам по себе не гарантирует безопасности и досуга. Слишком сложно учесть безопасность, когда перебегаешь перекрестки на красный свет, куришь напропалую, а досуг занят суетой несущественных дел.

Но когда оседлый образ жизни доведет вас до того, что вы всерьез начнете исповедовать мелкие религии горожанина, полюбите фильмы и книги, в коих отчаянные герои живут именно в условиях, не гарантирующих им безопасность, тогда остается только одно: самим пожить так. Я не знаю, как стать суперменом, но знаю, что где-то есть дом, который вас ждет и стены которого вам помогут стать человеком. И от всей души надеюсь, что в этом порыве, вас, как говорится, поймут родственники, сослуживцы и дети.

3

Есть такое поверье: для каждого человека на земном шаре имеется место, которое человеку неизвестно, но он может видеть его во сне. Если человек все-таки тем или иным путем найдет это место и поселится там, он будет счастлив до конца своих дней.

Мне давно снится одна и та же местность. Я вижу ее, по крайней мере, раз в год. Если судить по рельефу, то она находится где-то в Южном Казахстане, в предгорьях Тянь-Шаня, а может, в Монголии. Я вижу желтую, выгоревшую осеннюю степь в сентябре и невдалеке, километрах в десяти, мягкие увалы останцовых гор. Хребет этот не очень большой, на нем не растет лес, на вершине есть небольшие скалы из горизонтально залегающего песчаника. На хребте живет стадо архаров и еще много среднеазиатских зайцев — толаев. За архарами я и гоняюсь каждый раз во сне, но пока еще не подстрелил ни одного, потому что они меня изучили давно. Каждый раз охота кончается поздно вечером. Я сижу под песчаниковыми скалами, которые еще сохранили дневное тепло. Курю и смотрю на степь, которая идет на север. Километрах в десяти проходит линия железной дороги, и есть маленький разъезд из двух домиков, где я и живу. Я тушу окурок самокрутки о камни и думаю, что надо спешить домой, на разъезд, а то будут волноваться. На небе уже вылезают бледные звезды. Я сбегаю по жесткой осенней траве вниз к подножию хребта и вижу, как по параллельному гребню спускаются вниз на кормежку архары. Бог с ними. Еще встретимся. На этом сон кончается.

4

Но с некоторых пор, когда я вошел в промежуточный возраст между молодым мужчиной и просто мужчиной, но еще без добавки «средних лет», мне стала вдруг видеться местность, которую буду называть просто Река.

Про Реку мы узнали лет десять тому назад, когда жили в поселке на берегу Ледовитого океана в маленькой белой комнате с тряпочками и журнальными иллюстрациями на стенах. Мы работали в геологии, а Река просто попалась на карте: очень большая, целеустремленно рвущаяся на север и совершенно ненаселенная, кроме поселка в верховьях.

Мы откопали ее в тот период, когда радость возвращения из тундры прошла, поселок уже стал привычен и снова тянет не куда иначе, как в тундру. В геологическом управлении не было ни одного человека, который бывал на ней. Само собой, этот факт только увеличивал уникальность Реки.

Если углубиться в не столь уже седую древность, то Река находилась на стыке сфер влияния трех народов: якутов, чукчей и юкагиров. Номинально она считалась юкагирской рекой, но именно юкагиры были самой слабой национальностью из перечисленных трех, и они-то исчезали под давлением с Запада и Востока, с Якутии и с Чукотки. Поэтому местные названия на Реке имеют корни в трех языках, смотря какое прижилось больше. А некоторые вообще его не имели. Отсюда появились Торные горы, Вулканный хребет и Остроконечные горы — все, что мог изобрести утомленный придумыванием названий топограф. А один из хребтов носит неофициальное название — Синий хребет. С человеком, который это название дал, я подружился в Москве за несколько лет до того, как попал на Реку. Но лишь после того, как я на нее попал, я узнал, что он был одним из здешних первопроходцев, из тех, кто основал единственный поселок, и что его здесь помнят и уважают.

Название «Синий хребет», видимо, отвечает внутренней сути, потому что оно прижилось в обиходе. И когда видел хребет ежедневно, он был именно синий, и по-другому его называть не хотелось. Кстати, таким редким умением давать названия по внутренней сути обладают топографы высшего класса. Я не был на Вулканном хребте, но уверен, что не спутал бы его с Торными горами или Скалистым хребтом, как речку Тальниковую не спутаешь с речкой Извилистой или Хрустальной.

Тогда, десять лет тому назад, мы твердо решили, что «поплывем по этой Реке. Просто так, для познания мира. Чем еще, как не географическим познанием мира, является вся наша жизнь? Вначале в пределах комнаты, потом окрестного пустыря, потом опушки ближнего леса. Сейчас наши возможности, думали мы, дошли до того, что мы можем познавать мир, плавая по тысячекилометровым таежным рекам. Но все как-то не получалось: слишком подолгу торчали в тундре или на северных островах, вдруг пришло время, когда я с неопровержимой ясностью понял, что надо на Реке быть и что откладывать больше нельзя. Я с ясностью печатного текста подумал, что чистота и даже наивность юношеских воззрений иногда более верный ориентир, чем опыт жизненных лет. Я понял, что надо мне быть на Реке. Иначе я никак не смогу проверить, правильно ли все было раньше и правильно ли то, что сейчас. Это можно сравнить с капитальной уборкой в доме, когда выкидывается лишнее и приводится в порядок то, что необходимо для жизни. Причин столь неожиданно возникшего убеждения я, ей-богу, не могу объяснить.

5

Перед отлетом я дал телеграмму одному из товарищей прежних лет, с которым было бы хорошо пуститься вниз по Реке. Видимо, он понял суть момента, потому что ответил в духе тех лет, когда мы любили высокий стиль. «У меня, друг, сезон дождей» — вот что было написано в телеграмме. В переводе это означало, что у него хлопоты и неприятности. В прежние годы полагалось бы ответить: «Если нужен, вылетаю немедленно» — или даже просто прилететь, без телеграммы, что было бы еще более высоким стилем. Но сейчас мы таких телеграмм уже не давали. Я решил плыть по Реке в одиночку.

Когда решение принято, остальное становится проще. В конце июля я уже летел знакомой дорогой на самый восток страны, в город, в котором когда-то работал. От этого города в поселок на Реке теперь летал раз в неделю рейсовый самолет, точнее, делал там посадку по дороге на север. Самолет этот был старый, привычный Ил-14, эпоха в гражданской авиации, как Ли-2 и бессмертная «ан-нушка». Сейчас они уходят в прошлое и уносят с собой биографии или части биографий людей, жизнь которых была связана с этими самолетами. Уносят и часть моей биографии.

...Ил-14 шел на снижение, а я смотрел в иллюминатор на ржаво-обожженные выхлопные трубы, почерневший от масла и выхлопов край плоскости, а внизу был привычный пейзаж борта долины: пятна озер, старицы и желто-зеленая поросль лиственничной тайги.

Самолет снизился и побежал по полосе утрамбованного грунта.

6

Вокруг посадочной полосы стояли мелкие нежно-зеленые лиственнички. Было тихо и солнечно. Мы сошли в эту солнечную тишину, как в радостную мультипликацию. Стояла двухэтажная аэродромная изба из затекших смолой лиственничных бревен с застекленной верандочкой АДС наверху. Такие избы, как и аэродромы с металлическим покрытием, остались здесь с войны. Над верандочкой висела недвижимо полосатая «кишка». У зеленого палисадничка стояли аборигены и смотрели на самолет с привычным любопытством, с каким в чеховские времена ходили на перрон смотреть поезда. Куда-то промчался по полосе на бешеной скорости расхлябанный грузовик. Притормозил, развернулся и так же бесцельно помчался обратно, как старый пес, который вспомнил юность и начал играть сам с собой. Натуральные псы, в шерсти которых запутались веточки, строительный мусор и обрывки бумаги, сидели у зеленой загородки. В глазах у них была безнадежная тоска по какому-нибудь ЧП: драке, приезду незнакомой собаки или еще чему. Словом, это были ездовые собаки во время мучительных собачьих каникул, когда, отдохнув от зимних трудов, они не знают, куда себя деть.

Я подошел к одному псу, поставил рядом рюкзак, а пса погладил по голове. Тот лизнул мне руку, понюхал рюкзак и отвернулся. И остальные собаки, с надеждой было воззрившиеся на меня, тоже отвернулись. Я понял, что блудный сын вернулся в родные края и узнан.

7

От аэропорта к поселку шла разбитая черная торфяная дорога, сейчас горячая и сухая. В конце дороги стояли новенькие двухэтажные дома. При виде их сердце у меня сжалось. Я забыл о том, что с тех пор, когда мы мечтали прилететь в этот поселок и когда не было этих двухэтажных сборных домов из архангельского леса, прошло десять лет, и сейчас такие дома стоят там, где на моей памяти еще были яранги.

Я пошел по поселку. Хотелось осмотреться. Пустота поселка не удивляла. Летом в таких, как этот, оленеводческих центрах всегда почти пусто, потому что люди в лесу, у оленьих стад, отрезанные непроходимыми марями, километрами и реками.

Я перелез через короб, ограждавший теплоцентраль, и пошел к линии двухэтажных домов. И сразу попал в старую часть поселка. Стояли отдельно бревенчатые домики, обмазанные глиной для защиты от зимних ветров. Одиноко, как памятник, стояла яранга. Большинство домиков строилось на крутом берегу протоки, сейчас совершенно сухой.

Я пересек протоку по мостику. За мостиком находилась площадь с фанерными стендами, потом снова ряд домиков, затем типовая больница, построенная буквой «П», на самом высоком месте, здание склада без окон, а еще дальше начинался лес.

Реки не было видно. Поселок стоял не на самой реке, а километрах в семи от нее, на удобном для строительства месте. Точнее, место диктовалось выбором аэродромной полосы, так как без полосы не было бы и самого поселка. На берегу протоки, у одного дома, который казался старше других, я увидел каюк, лежащий на крыше тамбура. Каюк был выкрашен в зеленую, насколько позволяла это определить вечерняя темнота, краску.

По наитию я догадался, что здесь и живет тот человек, чей адрес я получил от московского друга, который основывал этот поселок и давал название Синему хребту.

8

Он оказался погрузневшей копией моего друга. Те же белоснежно-седые волосы, крупная фигура и твердое лицо, покрытое неистребимым загаром. Все-таки люди высокой породы есть!

Бегло взглянув на комнату, я сразу понял, почему он не уехал отсюда, когда вышел на пенсию, и почему никогда не уедет. В домике с низким потолком, огромной русской печью посредине, самодельной мебелью было очень тепло, пахло свежепеченым хлебом. Этот неповторимый уют, выработанный древней культурой русской деревни, совмещался здесь с благоденствием охотничьей избушки, до которой ты добирался очень долго в большой мороз или плохую погоду.

Из таких жилищ человек уезжает с трудом, чаще всего совсем не уезжает.

Мне хотелось поговорить про героические времена первопоселенцев. Но было ясно, что захватывающих дух историй я не услышу. В лучшем случае услышу неспешный рассказ, и при этом будет подразумеваться, что и рассказчик и слушатель одинаково знают предмет. Мы стали говорить про каюк и о том, как мне плыть.Выяснилось, что каюк в этих местах, бывший когда-то главным речным средством, вытеснен дюралевыми «казанками», на которые ставят мощный мотор «Вихрь».

Специфика снабжения отдаленных мест изобилует чудесами. Например, ближайшим местом, где можно купить дюралевую лодку, был город почти в пяти летных часах отсюда. Доставить лодку можно только по воздуху, а стоимость лодки, мотора «Вихрь» и провоза габаритного груза по воздуху уже отдает рубрикой «Причуды миллионеров». Но тем не менее лодок этих на реке имелся не один десяток, а из них только пять поступили через местную торговую сеть.

Но меня интересовал каюк. Кстати, каюк — это лодка, долбленная из единого ствола тополя. Ширина ее небольшая — как раз чтоб поместилась нижняя часть тела владельца лодки. На каюке удобно плыть вниз по реке, можно подниматься и вверх бечевой. По-видимому, следующей и последней ступенькой легкости является лишь каяк эскимосов или берестяные лодочки эвенков.

«Ветка» получается, когда каюк делают из досок. Чаще всего трех. Все-таки «ветка» более устойчива, так как имеет хоть узкое, но плоское днище.

— Можно ли сплавиться вниз по Реке с каюком? — спросил я к концу первого чайника.

Мы сидели при свечке, потому что электричество было отключено. Блики света играли в синих табачных струях. От печки неистребимым потоком шло тепло, и я чувствовал, что нахожусь где-то вне времени — может, в средневековом семнадцатом, может, в просвещенном восемнадцатом столетии.

— Почему же нельзя? Можно!

— Вы спускались?

— Неоднократно-о!

Новый чайник мы заваривать не стали. Просто вдумчиво покурили. За перекур я узнал, что каюк есть у Хоробровского, Дулгана, учителя в школе, и это, пожалуй, все. У остальных они сгнили, унесены Рекой, раздавлены трактором. Словом, остались у тех, кто не признает другого транспорта на воде, и потому он им нужен самим.

— Загвоздка одна есть, — тихо сказал хозяин.

— Какая?

— Когда плывешь, надо плыть. Верно?

— Примерно так, — согласился я.

— Питание добывать тоже надо.

— Надо! — согласился я.

— С каюка не стрельнешь. И рыбачить не очень удобно. Вместо ответа я передернулся, вспомнив, как однажды в низовьях Колымы глубокой осенью чуть не утонул именно из-за того, что «стрельнул» с каюка.

— А что посоветуете?

— У Шевроле есть ненужная лодка. Ветка, но маленько пошире. И плывет, и на воде стоит. Советую так...

«А кто такой Шевроле?» — хотел спросить я. Но сдержался. Узнаем.

Когда я пришел в гостиницу, света еще не было. В темноте я увидел человека, молча сидящего на стуле в очень прямой, стеклянной какой-то позе.

«Пьяный, наверное, — грешно подумал я. — Где это он ухитрился в «сухой закон»?»

Но тут как раз вспыхнул свет, и я увидел, что человек на стуле вовсе не пьян. Он был трезв, как человечество до изобретения алкоголя. Человек сидел на стуле в совершенно новом костюме, нейлоновой рубашке, галстуке и носках. Узконосые черные ботинки стояли рядом. Наметанным глазом горожанина я сразу оценил выбор костюма, носки и галстук и сразу понял, что человек этот или знает толк в одежде, или имеет врожденный вкус.

— Давно? — спросил я.

— Год не был, — ответил он.

— Зоотехник?

— Пастух. Из третьей бригады.

Было приятно смотреть на его свежее, промытое ветром, дождиками и загаром лицо и на то, как всем существом, мускулами воспринимает он стул, ковер, приемник, скатерть на столе. И я знал по опыту, что поселок этот кажется ему сейчас огромным скопищем домов и людей. Когда же он вернется из отпуска обратно, то поселок покажется очень маленьким, невзрачным, и его чертовски будет тянуть обратно к стаду, где мех на теле и раскованная жизнь, регламентированная лишь работой и неким кодексом поведения, установленным веками назад. Тем, что психологи и прочие «шаманы» нашего времени именуют «психологией малых коллективов».

— К нам бы вы... — сказал он. — Самая глухая бригада. Среди зверей живем, рядом со зверем. Не поверите, зверь у нас по-другому себя ведет. Необычно! Глухарь, медведь, бараны. Необычно! Рядом живем.

Бригада их кочевала в верховьях притока Реки. Приток сам по себе был велик, но я знал о нем только то, что он впадает в Реку «как из винтовки». Так выразился пастух. И так говорили другие.

8

На крыльце правления сидели мужики, и, как всегда, шло утреннее предрабочее зубоскальство.

— Митя, тебе выдали медаль для ежедневной носки. Ты почему ее не надел?

— Дома лежит.

— Врешь! Ты ее на блесну переделал. Я тебя знаю.

— Я те про блесны дополню. Мы тогда в общежитии жили трое. Мосей, я и Алик в очках. Мосей и Алик в очках за Зиной из детского садика ухаживали. Она, конечно, любила Алика, но Мосея выбрала. А Алик в очках на свадьбу подарил ей набор серебряных ложек. Двенадцать штук с черным узором. Зарплату отдал. А Мосей в первую брачную ночь встал тихонько и все ложки, которые Алик в очках подарил, переделал на блесны. Зимой дело было. К утру полный набор блесен, даже крючки припаял.

— И крючки припаял? Хо-хо! Ревновал, значит, к Алику?

— Алик москвич. А Зинка мечтала в городе жить. Ходить в театр каждый раз в новой кофточке. Кофточек сто, а одевать некуда...

— Москва — рейсовый город, ребята. Под землей гоняешь туда-сюда, выскочишь на поверхность, схватишь пирожок и опять — мырь под землю...

Утренняя «травля баланды» катилась сама собой по руслу, которое никогда не иссякает, покуда существуют крылечки. Ни один из этих заросших щетинкой мужиков в кирзовых сапогах даже не повернул головы в мою сторону, но я чувствовал, что они все про меня знают. Знают, как про комика, который прилетел из Москвы, чтобы плыть вниз по Реке. И давно меня заметили. По ритуалу надо было подойти, поздороваться, и если признают своим, то первым делом начнут высмеивать меня и предстоящее плавание. А если не признают, то будут пугать. Я подошел.

В течение пятнадцати следующих минут я узнал, что плыть по Реке вниз невозможно дальше первой сотни километров. Дальше человека ожидают заломы — скопления деревьев, под которые со страшной силой бьет вода, прижимы — скальные участки, о которые вода разбивает лодки, кружила — где вода крутит воронкой и не выпускает из себя даже лодки с мотором...

Мне стало обидно. Видно, прошедшие годы так изменили мою сущность, что сейчас мужики принимали меня за самого что ни на есть туриста.

Меж тем повествование перешло на то, сколько человек угодило под залом в одна тысяча девятьсот пятьдесят девятом.

— Слышал, — сказал я. — Я тогда в П-ке работал.

— Где?

— В геологическом управлении.

— А в позапрошлом году? — не сдавался тракторист в кожанке. — Пять человек в одной лодке. Налетели на топляк, лодку аж до транца располосовало.

— Пить меньше надо, когда на рыбалку плывешь.

— Так топляк-то и трезвый разве всегда увидит? — уже по-другому сказал тракторист.

— Да он никуда не плывет, ребята, — сказал один мужик и надвинул на глаза кепку. — Он корреспондент. Приехал Савельича для заголовка заснять. Правительство, понимаешь, про Савельича услыхало. Желает видеть его фото в печати.

Я понял, что равновесие сил восстанавливается. По крайней мере, кличка «турист» ко мне не прилипнет.

— Где дед Шевроле живет? — спросил я.

И, спросив, сразу понял, что сморозил какую-то глупость. Мужики, интерес которых ко мне благополучно утих, воззрились на меня. А тракторист сказал:

— Во-он за больницей. Палисадничек там, лодка большая перевернутая лежит. Он сейчас дома.

— А почему кличка такая? — спросил я, решив уже идти до конца.

— «Шевроле» — это импортная машина. У тебя ее нет, а у него была, — сказал один.

— Когда послом в Копенгагене работал, — добавил второй.

— Да нет! Он ее на подводной лодке домой привез и ездил по Новозыбкову.

— На лодке он другую привез, тебе говорят... Под этот спор я и ушел.

10

За аккуратным заборчиком из штакетника я увидел двор с сараюшками, ухоженный дом, а во дворе стоял сухонький человек неопределенного возраста и разговаривал с рыжей собакой. Я подошел к калитке, и человек повернулся ко мне. У него был огромный нос, а где-то за носом посверкивали два любопытных буравчика.

— Зверовая? — спросил я про собаку, чтобы как-то завязать разговор.

Шевроле осмотрел меня, уселся на крыльцо, вынул портсигар с сигаретами «Памир», закурил со вкусом и со вкусом сказал:

— Эт-та собака другая. Можно сказать, совсем не собака. Вот перед ней у меня была со-ба-ка. Да ты садись.

Я сел рядом и тоже задымил.

— Верите не веришь, та собака у меня была совсем человек. На белковье, когда народу много идет — а про нее, конешно, все знали, — она сразу в лес. Другие собаки еще воздух нюхают, а она уже лает. Народ тут у нас бессовестный. Што из-под своей собаки, што из-под чужой — им все равно. Абы пальнуть. Убить! А она, как увидит, что к ней с ружьем бегут, сразу лает на пустое дерево. Смотрит он, смотрит на дерево, и получается вывод, что у Шевроле, у меня, значит, пустая собака. На сучья лает. Матернется, собаку пнет и дальше. А тут я. И собачка моя сразу переключается на дерево, где бель сидит. Понял-понимаете?

— Да-да, есть умные собаки, — согласился я.

— Что ты-ы! Та моя только на машинке пишущей не могла печатать. Так все могла. А еще был случай...

...Сколь бы мало ни было объединение людей, особенно в местах отдаленных, в каждой такой ячейке рано или поздно появляется общепризнанный чудак. В одном исследовании по психологии малых групп, помню, доказывалось, что чудак в группе необходим, как необходим был библейский козел отпущения.

Шевроле всей предыдущей своей биографией подготовлен к такой роли. Он был подводником еще в мирное время, после войны возил послов в одной из Скандинавских стран, промышлял белку в Якутии, работал шофером на трассах золотых приисков, рыбачил и еще занимался многим другим. Точный перечень его профессий установить трудно, так как рассказы его никогда почти не повторялись дословно, а менялись в зависимости от места, времени и состава слушателей.

С крыльца мы перекочевали в дом, вскипятили чай. Скоро я понял, что тут тот самый случай, когда первое впечатление ошибочно.

За непривлекательной внешностью бродяги времен Мамина-Сибиряка оказался добряк, неистребимый поэт, изнывающий от обыденного уклада жизни.

— А собаку с собой не берешь? — неожиданно спросил Шевроле.

— Нет. Нету у меня собаки.

— И правильно! Нынче стоящих собак нет. Последняя правильная собака была у меня в Оймяконе в одна тысяча...

— Говорят, у вас ветка ненужная есть? — перебил я его.

— Разве ненужное что бывает? — вопросом на вопрос ответил мне Шевроле.

— Я заплачу, разумеется.

— Так платить не за что. Лодку эту Кодя утащил на деляну и там бросил. Неведомо где.

Я молчал.

— Но самого-то Кодю сегодня в поселке видели, — неохотно добавил Шевроле.

— Так, может, найти его?

— Так как ты его найдешь? Он сейчас где-нито спирт копытит. Рыскает в поисках. Разве за ним уследишь?

— Вы про собаку начали говорить.

— Я лучше тебе про медведя. У меня вниз по реке избушка имеется. Возвращаюсь я, выходит, с сетей. И думаю про то, что забыл «Спидолу» выключить. Два часа расход батареям. Подплываю к берегу и вижу: стоит избушка, в избушке «Спидола» орет, а перед дверью сидит медведь и слушает. Дверь закрыта, ружье в избе. Понимаете-понял? «Уходи!» — кричу. Медведь так повернулся ко мне и пошел в лес. Неохотно. Помешал я ему кантату дослушать...

Шевроле проводил меня до калитки. Шел дождик со снегом, но запаха зимы еще не чувствовалось. Из-за пелены дождя, тумана и снега поселок казался маленьким и забытым всеми, даже начальством в области и родственниками здесь живущих. Забыли — и всё.

— Такое время, что даже деньги не пахнут, — загадочно резюмировал Шевроле.

11

...В дальних глухих поселках живут неприметные люди с тихим светом в душе. Этот свет неярок и становится заметен только тогда, когда смотришь на него сквозь линзу доброжелательности и ум твой не отягощен суетой. Такие люди редки. Они есть и в больших городах. Но в городах они теряются в многолюдстве.

Я немало встречал их на окраинах государства, и все они имели общую особенность. Внешне они были малы ростом, сухотелы, и у них были серые глаза. Эти глаза обладали неким свойством микроскопа — видеть то, что не замечают другие. Эти люди очень любят легенды.

В тихой комнате учителя, жена которого уехала в отпуск — а он остался, потому что не рвался в другие места, — я узнал, что в здешних лесах есть птичка величиной с колибри. Я узнал также, что в окрестностях здешних мыши совершенно различны. На озере живут одни, в кустарнике другие, около речки третьи.

Весь этот вечер я провел в тихом, прелестном мире. Я узнал о многих явлениях, которых сам бы никогда не заметил. Между прочим, учителю было всего тридцать пять лет, он окончил институт имени Лесгафта в Ленинграде и в свое время успешно делал карьеру спортсмена.

Но сейчас его мысли были заняты тем, чтобы дети, которые на лето остаются в интернате, не отрывались от леса и тундры. Я сказал о том, что эвенку и чукче гораздо полезнее алгебра, чем зверюшки родного края или умение ставить капканы.

— Я не о том, — сказал учитель. — Конечно, алгебра необходима. Но они же детство теряют.

Так же просто он сказал, что отдаст мне свой каюк. Могу его взять в любое время. Я подумал о том, что удобнее попросить у седого ветерана-зоотехника: все-таки он хоть как-то меня знал! И сказал об этом.

— Не надо, — сказал учитель. — Он, конечно, отдаст, но он свой каюк любит. А я закажу другой.

На прощание он посоветовал сказать Шевроле о том, что он дает мне каюк.— Зачем?

— А чтобы не считал вас в безвыходном положении. Местная психология. Его-то лодка будет вам в самый раз. Идеально.

12

На лестничной клетке раздавались прыжки, детский голос напевал считалку:

Сделай фокус, смойся с глаз. 

Я поеду на Кавказ...

Я посмотрел в окно. Снега не было, дождика вроде тоже. Над миром плыли низкие тучи. По краям они были синевато-белые, в середине темнее. Я вспомнил про свой синтетический спальный мешок, про палатку, которую просекал дождик, и про то, что из одежды у меня два свитера да штормовка.

В это время в комнату бесшумно и без стука вошел Шевроле. Он был в капитальном плаще, надетом на телогрейку, под телогрейкой была рубашка из пыжика. Я увидел его, когда он уже подошел к койке. «Наверное, он еще и в разведке служил», — подумал я.

— Понимаешь-ли-понял! — закричал Шевроле. — Лодка его гниет, а он спит. Ты плыть будешь иль нет?

Я стал натягивать штаны и искоса поглядывал на Шевроле. С капитального носа и со щетины на «выдающем», как здесь говорят, подбородке текла вода. Значит, дождик был, но был и ветер, который отжимал его от окна.

— Сколько за лодку возьмете? — спросил я.

— Дак ведь как сколько? Што и как понимать сколько? Я ее вам дарю. Сейчас поедем к Реке. Потом вниз поплывем, наверно, найдем. Как разыщем, так и дарю.

13

Полностью величину здешних рек можно оценить только по карте или если смотреть с высоты. Но какая-то скрытая сила в протоке, по которой мы плыли, говорила, что таких проток много и они полноводны. Течение было очень быстрым. Зеленые в этот пасмурный день валы неслись вниз, скручивались в водовороты и плескали в гигантские заломы. Было холодно даже в полушубке, который взял для меня Шевроле.

Лодку мы нашли километрах в сорока внизу. Она стояла в глухой протоке, затопленная почти доверху, торчали лишь обломанные края бортов.

На обрыве, над глухой протокой, стояла приземистая избушка лесорубов. Там были нары, устланные тальниковыми ветками, железная прогоревшая печь с мокрой холодной золой, чайник, кружки и журнальные картинки на стенах, покоробившиеся от влаги брошенного жилья. Здесь, видимо, жили люди временные.

Мы погрузили лодку на нос дюральки и помчались обратно в поселок. Мотор «Вихрь» хорошо тянул против течения, и я понял пристрастие аборигенов к этому виду двигателя. «Москва», не говоря уж о других слабых моторах, тут бы лодку не потянула.

14

Несколько дней после этого я сушил «ветку» на ветру, прежде чем заново проконопатить ее, сменить кое-где крепления бортов и залить гудроном. Такая работа, когда нет спешки, всегда очень приятна.

Дерево лодки за долгое время разбухло и не желало отдавать воду. Я содрал посильно старую осмолку и увидел внутри посиневшие от дряхлости доски. Мне казалось, что все в поселке посматривают на меня с насмешкой. «Приехал какой-то москвич, похвалился, что сплавится по Реке, и струсил».

Лодка стояла на борту около дома Шевроле. Он предоставил мне инструмент и изредка сам приходил. Закуривал и говорил.

— Значит, не берешь собаку? А зря! Вот у меня, к примеру, была такая собака. Уйдем на охоту. Походишь, сядешь на лежащее дерево покурить. А портсигара нету. «Найда, — говорю, — сигареты-то мы дома забыли...» Найда разворачивается и чешет в поселок. Вбегает в избу, портсигар в точности — лежит на столе. Она без разговоров хватает в зубы, бегёт ко мне. Прибегает. Я хвать-похвать. «А спички?» — говорю. Собака разворачивается...

В воздухе тарахтел вертолет пожарной авиации — службы охраны лесов. Пригревало солнышко, радуя сердце. Капал дождик, ввергая меня в отчаяние.

С лесной тропинки вышел темнолицый сухой человек в кожаных штанах, легкой летней кухлянке, коротких олочах. Видимо, пастух, пришедший из глубин дальних хребтов, где олени сейчас спасались от гнуса. Он шел невесомой походкой, тело его, казалось, плыло над землей. Наверное, легенда о Христе, идущем по водам, родилась вот так, когда некий сочинитель легенд увидел пастуха.

— А эта собака, что сейчас у вас? — спрашивал я Шевроле.

— Эта собака хорошая. Но... в лесу работает только до трех часов дня. Потом начинает зайцев гонять, кусты нюхать... Одним словом, культурный отдых. Видимо, узнала про укороченный рабочий день.

Шевроле уходил. Я долго сидел еще около лодки, вспоминая сплав по одной сибирской реке на брезентовой самодельной байдарке. Мимо благодатных урочищ, где зайцы бегали стаями, где поколения оленеводов оставили следы костров. Это было одиннадцать лет назад. Позднее один из геологов нашел там золото и всерьез мучался, что тут будет после нашествия золотопромывочной техники. Исчезнут зайцы, следы древних костров, а тучи оленьих рогов на могилах оленеводов растащат приезжие любители северных сувениров. Так происходило на моих глазах на многих чукотских реках.

В вечерней темноте прошли двое. Один был маленький, в телогрейке, второй — в свитере, с выпирающей из-под него пугающей мускулатурой. Маленький что-то пропел, замолк и сказал:

— Эта песня полноценна под гитару.

Большой повернулся ко мне, и я узнал его в огоньке папироски. Был моряком, потом работал на Чукотке, теперь здесь. Зарабатывает деньги, потом едет на несколько месяцев в Прибалтику, из Прибалтики снова сюда. Один из тех, у кого есть забытая комната в Ленинграде или Москве, нет родственников и еще есть неумение жить по регламенту.

— Что ты смотришь на лодку утраченными глазами? — сказал он. — Стукни по ней топором, купи дюральку, «Вихрь» и дуй с ветром, чтоб деревья качались и падали. На скорости надо жить, кореш!

— Сейчас скорости нет, — сказал из-за забора Шевроле. — У меня на Индигирке была лодка. Та скорость давала. Баба у меня, сам знаешь, комплектная, а я легковес. Так я, когда скорость давал, к бабе привязывался, чтоб ветром не выдуло...

Словом, пора было плыть.

Ночью я, как тать, прокрался к недостроенному двухэтажному дому. Там была бочка с гудроном. И рядом лежал ломик. Кое-как наколотил килограммов пять гудрона, сходил к магазину, нашел там выброшенную жестяную банку из-под галет «Арктика», сложил в нее гудрон и оттащил к лодке. Если с утра будет солнце, то к полудню буду шпаклевать лодку и заливать гудроном пазы и днище.

Со времен Даниэля Дефо принято перечислять запасы, которые берет с собой путешественник. Итак, у меня было:

1. Ружье «браунинг» и пятьдесят патронов к нему.

2. Спиннинг с безынерционной катушкой. Набор блесен.

3. Кухлянка и безрукавка из оленьего меха. Пожертвовано учителем.

4. Лодка с двухлопастным веслом от лодки «Прогресс». Весло мне также дал Шевроле. Скобу мы сняли, а вторую лопасть вытесали из лиственничной доски.

5. Топор.

6. Охотничий нож. Подарен семь лет назад одним якутом-охотником.

7. Кастрюли, сковородка — подарок жены Шевроле.

8. Одноместная палатка.

9. Поролоновый спальный мешок.

10. Восьмикратный бинокль.

11. Три буханки хлеба. Килограмм вермишели. НЗ: банка сгущенки.

12. Лавровый лист, перец, соль, сахар, чай.

Все остальное я надеялся добыть с помощью спиннинга, а если нет, то ружья.

15

На прощание седоголовый друг моего друга посоветовал: смотреть вперед и, следовательно, не плыть в темноте. Палатку ставить повыше, так как скоро должен начаться осенний паводок, который в этом году будет высоким. В устье реки, которая «впадает как из винтовки», пристать к берегу и осмотреться. Может быть, лучше будет спустить там лодку на бечеве.

...От берега я оттолкнулся в несчастливый день 13 августа и к закату доплыл до охотничьей избушки, где медведь когда-то слушал «Спидолу».

Избушка стояла на сухом галечниковом берегу под огромными ивами — чозениями. Нары были устланы тальниковыми ветками, печка горела очень хорошо, и между двойными засыпанными стенами бегали мыши. Постепенно они привыкли ко мне и вышли на стол — темно-коричневые зверьки с любопытствующими глазами. Я кинул им корок, мыши корки утащили, а сами пришли снова. Видно, хотели посмотреть на приезжего. На столике горела свеча, в ночной темноте шумели деревья, хрустел валежником кто-то неведомый, кто всегда хрустит по ночам, когда ты один. Я лежал на нарах и, естественно, думал о том, как хороша такая жизнь, когда есть время поразмыслить, не торопясь подумать о том, что так вот и надо бы жить, и о том, что мы умело обкрадываем себя, и так далее. Потом пожалел, что не взял собаку. Но взять ее не было никакой возможности. За такую дорогу сживешься с собакой, как с лучшим другом. Бросить поэтому в конце маршрута никак невозможно. Взять с собой также нельзя, потому что в коммунальных квартирах существуют соседи, согласие которых необходимо, и даже если всех убедить в том, что собака — человек очень хороший, то все равно плохо: я очень часто уезжаю из дому, и собаку надо кому-то оставлять. Короче, в темноте избушки, под потрескивание дров в печке, которая распалилась и светила, как домашнее закатное солнце, я пришел к выводу, что надо жить так, чтобы было кому оставить собаку...

Ночью был сильный холод. Когда я вышел на улицу, то ступни леденил иней, севший у порога на гальку. Я подкинул в печку и стал в темноте обдумывать свой маршрут. До ближайшего жилья — таежной метеостанции около трехсот километров, затем около пятисот до устья Реки. При хорошей осени я планировал еще попасть в протоку, на берегу которой когда-то давно стояла база партии, где я был начальником, и тот сезон мы, наверное, не забудем до конца своих дней. Так что хорошо бы там побывать. Такого маршрута должно было с избытком хватить, чтобы вернуть равновесие мыслей и чувств, утраченное в городе...

За ночь на всех березах и на ивняке пожелтели листья. Стволы и листья чозении также были покрыты инеем. Мир был очень прозрачным. На западе выступал Синий хребет.

Ближний хребтик, который чуть ниже избушки обрывался в Реку скалистым прижимом, не был виден из-за кустарника. Я решил сходить на него, чтобы посмотреть Реку сверху.

Дорога шла через заросли чозении, кустики ивняка.

Потом начался мшарник. Он был кочковатый, кочки переплетены стелющейся березкой. Выше березок торчали кусты шиповника. Шиповник шел сплошь километрами, и ягоды на нем висели длинные, прозрачные и очень большие. Подлесок казался красным от этих ягод. Кое-где были кусты смородины. Ягоды свисали с кустов огромными гроздьями. Так я и ломился сквозь этот лес, как сквозь огромный склад витамина С.

Дорога шла через высохшие протоки, кое-где заполнявшиеся уже водой осеннего паводка. Потом снова галечная площадка и снова протока. Так до бесконечности. Протоки уходили на юг, как ленты стратегических шоссе, которые вымостили, но не успели залить бетоном. В озерцах у борта долины сидели на воде утки. Они не улетали, а только отплывали к противоположному концу озера.

У подножия хребтика было сыро. С трудом я преодолел нижние метры подъема. Мокрые камни покрывал скользкий мох, и не было видно звериной тропинки, по которой так удобно подниматься, хотя тропинка, несомненно, должна была где-то быть.

Выше яростно верещали кедровки. Я обогнул их треск, так как сквозь кедровый стланик продираться вверх почти невозможно. И сразу попал на тропинку. Тропинка с бараньими и лосиными следами вела вверх мимо тоненьких, чахлых лиственниц. Потом кончились лиственницы, кончилась березка, и начался голый камень, где посвистывал ветер. Я оглянулся. Синий хребет вышел полностью со своими снежниками, оголенными вершинами, красными от увядающей березки распадками и розовым кое-где камнем вершин. Но все-таки, несмотря на многоцветие, он был именно синий и никакой другой.

С вершины я увидел на своем хребтике кекур, и на кекуре полоскался флаг. Часа через полтора я добрался туда. Флагом была ковбойка, привязанная к длинной палке. Ковбойка полоскалась на ветру как победный клич. Человек, который забрался сюда и повесил рубашку, наверное, был веселым парнем.

Отсюда хорошо просматривалась лента Реки, желтые галечные острова и другие хребтики, которые обрывались в нее. Внизу, у подножия, зеленел лосиный выгон с пятнышками озер, куда любят приходить по ночам лоси. Все кругом было чрезвычайно чистым, подернутым легкой дымкой умудренности бытия...

16

На следующий день Река напоминала старую заповедь о том, что в этих краях нельзя особенно размягчаться. В километре ниже избушки начинался прижим от хребтика. Я подплыл поближе к скалам, чтобы оценить трудность управления лодкой у них. Встречный поток течения сразу затащил лодку в длинную глухую протоку. Вдоль скал, где видна была «труба», тянул сильный встречный ветер. Попытавшись выйти на веслах, я понял, что это не удастся, и наладил бечеву. Но бечевой можно было дойти только до первого уступа. Дальше скалы уходили отвесно в воду.

Я делал заход за заходом, и каждый раз течением относило обратно. Ничего не осталось после нескольких часов возни, как переплыть заводь, уйти бечевой вверх по течению и проплыть дальше от скал. День почти кончился. За восемь часов я проплыл что-то около двадцати километров. Кое-как натянув палатку, я залез в мешок. Потом чертыхнулся, вылез и натянул палатку по всем правилам, закрепив, где можно, борта камнями. Потом разгрузил лодку, вытащил ее подальше на берег и перевернул. На всякий случай привязал длинным шнуром к ближайшему кусту. Теперь, когда все предосторожности были соблюдены, я спокойно залез в мешок. Проснулся оттого, что горящая сигарета обожгла грудь. Оказывается, я заснул, едва успев прикурить. «Докурю и засну», — подумал и снова проснулся от ожога сигареты. Так продолжалось раза четыре. Наконец я затушил сигарету, выкинул ее из палатки и отключился мгновенно, как будто выдернул себя из розетки.

...Уже перед утром я слышал, как мимо прошла моторка, за ней вторая, третья. Все они шли на полной мощности двигателя, и рев, отражавшийся от воды, казался особенно громким. Где-то в дальней протоке моторки соединились, гул слился, перешел в некий отвлеченный авиационный рев. И тут, наверное впервые в жизни, в наивной попытке отступничества от века я проклял двигатель внутреннего сгорания и того, кто его придумал.

Вечером я слышал, как моторки с тем же адовым воем прошли обратно другой протокой.

И теперь я твердо знал, что долго их не услышу. Дальше, вниз, совхозные рыбаки не плавали.

Мы остались с Рекой с глазу на глаз. Как будто почувствовав это, перегруженная лодчонка стала лучше слушаться весла. Сильно холодало. Я долго плыл в тот вечер, до самой темноты. На берега давно уже легла ночь, но на реке свет держался. Так я плыл по речному свету, обострившейся интуицией угадывая в тишине топляки, которые могли перевернуть лодку, прижимы с донным течением и заломы, под которые могло затащить. Могу сказать, что я совершенно при этом не думал. Забитая городом интуиция проснулась, и я снова стал тем, кем по, возможно, ошибочному убеждению родился быть — странником домоторной эпохи.

17

Речное плавание вниз по течению описанию почти не поддается. Оно состоит как бы из отдельных мелких событий, вплетенных в монотонные дни. Во всяком случае, я мало встречал писателей, которые умели передать напряжение изо дня в день и то, как устают от гребли кисти, и режущие блики солнца на воде, и минутные вспышки опасности, которые осознаешь, когда они уже проскочили, и берега, заваленные тысячами кубометров древесных стволов, и лосей, которые в вечерний час выходят полежать на гальке, а ты их вспугиваешь в последний момент, потому что плывешь без всякого шума — чистый индеец из Фенимора Купера.

У одного из прижимов я столкнулся с феноменом, именуемым «кружило». Вода у скал была густо-зеленой от глубины. Я греб в одном направлении и вдруг увидел, что плыву перпендикулярно. И в тот же момент весла будто уткнулись в резину. Сопротивление лопасти было тугим и сильным. Потом я поплыл назад, потом вбок с какой-то ужасающей медлительной равномерностью, которая вовсе не зависела от направления и силы гребка. Я бросил грести и увидел, что ничего не изменилось. Попробовал грести изо всех сил и сдвинулся примерно на метр, хотя спина стала мокрой. Лодка равномерно и мертво двигалась по какой-то таинственной траектории. Я покорился судьбе и стал ждать. Выглянуло солнце. Скалы были светло-коричневыми. В одном месте они были испачканы пометом, и, задрав голову, я увидел на приступке огромное гнездо из хвороста. Но птиц не было.

Солнце просвечивало воду, наверное, метров на десять. Я посмотрел вниз и увидел спины плотных, упругих рыб, которые в метрах полутора подо мной медлительно передвигались. Спины их также казались зелеными. Я лихорадочно вытащил коробку с блеснами, нацепил на спиннинг и, забыв про «кружило», стал блеснить, подергивать блестящую приманку. Но рыбы не обращали никакого внимания, будто не видели ее. Я менял блесны одну за другой: большие, зимние, летние, белые, желтые, с красниной и без краснины. По временам блесна наталкивалась на рыбу и тут же отскакивала, будто рыбы были изготовлены из тяжелого и плотного материала вроде хоккейной шайбы.

В азарте я не заметил, как река вынесла меня из «кружила» по тем же непонятным законам, и я поплыл вниз, притихший и ошеломленный.

Огромные лиственницы высились по берегам, прямые и точные, как древние афоризмы. Вдали недосягаемо и странно выделялся Синий хребет. И вот в этот момент я начал понимать Реку. В это понимание входил речной шум, тысячетонные завалы дерева по берегам, наклоненные в воду лиственницы, солнечный свет и хребты, за которыми торчали еще хребты, а за теми торчали новые. Сюда входили и лоси, которые лежали гигантскими тушами на отмелях, и, если стукнуть веслом, убегали. Из-под их копыт со шрапнельным свистом летела галька, а рога, чудовищные рога колымских лосей, самых крупных из всех лосей мира, плыли в воздухе тяжко и невесомо, как корона монарха в торжественнейшей из церемоний. И эти проклятые рыбы тоже сюда входили.

Только теперь я понял, почему все говорили о Реке с каким-то оттенком мистического восторга и уважения. Я благословил день, когда решил сплыть по ней.

На ночь я остановился у небольшого ручья, который со звоном влетал в реку из зарослей топольника. На коренном берегу стоял мощный лиственничный лес. В темноте его была торная тропинка, по которой, вероятно, выходили с хребтов к реке пастухи. Я пошарил глазами и увидел лабаз, приколоченный на высоте к трем лиственницам. На лабазе стояли ящики, обтянутые брезентом, а сбоку была прислонена сколоченная на живую нитку лестница.

18

Вода поднималась. Это можно было узнать без всяких футштоков по речным звукам. Склоненные в воду деревья, хлопанье которых бывает слышно за километр, теперь стучали чаще и оживленнее. Затопленные сухие кусты издавали пулеметный треск. На перекатах было слышно, как о дно лодки постукивает галька, а на некоторых участках вокруг поднимался шорох, как будто лодку тащили по хвое. Наверное, это лопались пузырьки воздуха.

Река круглые сутки была наполнена звуками. В устье одной из речек я слышал, как кто-то, птичка или зверек, громко жаловался: «А-а, уай, а-а, у-ай!». Потом раздавался щенячий визг и снова «а-а, у-ай!». Может быть, это скулил медвежонок. Дважды я видел медведей на отмели. Они шли, мотая головами, смешные, огромные звери, и, завидев лодку, убегали, как-то по-собачьи подпрыгивая и вскидывая зад.

По ночам вокруг палатки тоже не было тишины. Однажды треск был так громогласен, что я не выдержал и напихал в магазин браунинга пулевые патроны. Треск на минуту затих, потом на опушке чей-то громкий голос сказал: «Бэ-э-уэ», затрещали сучья, и все стихло. Я заснул, так как за день уставал до того, что заснул бы, наверное, рядом с медведем.

На другой стоянке меня разбудили солнце и странный звук: свистели крылья больших птиц, которые одна за другой пролетали над самой палаткой.

«Глухари! — ошалело сообразил я. — Глухари прилетают на отмель».

Я наскоро зарядил ружье, выпутался из мешка и выглянул в щелку палатки. Я увидел всего-навсего одного глупого старого ворона. Он летал над кострищем, где лежали сковородка с остатками ужина и несколько выпотрошенных рыб. Ворон никак не мог решиться. Он отлетал на отмель, делал круг и снижался к кострищу, пролетая над самой палаткой, и опять делал круг. Наверное, так он летал все утро.

Я высунулся из палатки. Ворон сказал «кар-ра» и негодующе удалился, очень черный и очень желчный.

Чтобы закончить разговор о рыбах, расскажу, как все-таки я начал их ловить. Меня предупредили, что в устье реки, которая впадает за Синим хребтом, живут огромные щуки.

Устье я прозевал, но по местности догадался, что оно должно было быть где-то здесь. Я выбрал крутой торфяной берег, заросший шиповником и голубикой, и попробовал блеснить. Было на глаз видно, как плавают крупные темные хариусы, стоят в затопленных кустиках пятнистые ленки, которые здесь бывают до восьми килограммов весом, притаились в тени небольшие полосатые щуки. Воистину это была земля рыб. Я начал бросать спиннинг, но интерес рыбы был вялый. Несколько хариусов хватались за блесну, но тут же срывались. Я долго метался по берегу и в довершение всех бед увидел в тени затопленного куста громадную щучью голову. Щука смотрела на меня недобрым черным глазом.

Цепляя самую большую блесну из коллекции, я шептал слова, молитвы, стихи и еще черт знает что. Руки дрожали. Наконец я все-таки нацепил блесну, отошел в сторону и закурил трубку, чтобы успокоиться. Я покурил, сделал вдох-выдох, даже присел и помахал руками. Потом закрыл глаза и припомнил берег и речку, затопленные кусты, утонувшие стволы, о которые мог зацепиться крючок. Припомнив, я вышел вверх по течению и забросил спиннинг так, чтобы блесна прошла сзади щуки метрах в полутора от нее.

Щука не среагировала ни на первый бросок, ни на второй, ни на третий. Я подошел ближе и поднес блесну почти к самому ее носу. Но щука не смотрела на блесну. Она все так же смотрела на меня тяжким, свинцовым, недобрым взором. Потом медленно повернулась и вдруг, дав бешеный водоворот, исчезла.

Я старался убедить себя, что здешние щуки жестки на вкус, что здесь едят только кишочки, которые хорошо жарить. Но все это мало утешает, когда нечего есть.

Я вытер пот, уселся на землю и стал думать. «Что-то не так в основе, — думал я. — Рыбы хоть отбавляй. На блесну не идет, червяков нету. Ягодой будем питаться?» В сомнении я открыл блесенную коробку. В ней лежала самодельная блесна Шевроле, которую тот дал мне перед отплытием. Блесна была просто винтовочной пулей, в которую с одной стороны был впаян загнутый гвоздь от посылочного ящика, с другой — петелька. Я нацепил эту блесну и кинул ее в стремнину под берегом.

К ней кинулся хариус, но, опережая его, из кустарника молнией вылетел двухкилограммовый ленок, и спиннинг в руках согнулся. Через мгновение ленок уже плясал на траве, выгибая тело и сверкая на солнце. Вместе с ленком приплясывал я.

19

На шестой день случайно и, если так можно сказать, без умысла я убил медведя. Не уверен, что надо пояснять это, но скажу, что возраст, когда этим гордятся, уже прошел, и вообще, медведи глубоко симпатичные звери, если только ты не сталкиваешься с ними нос в нос. До той же стадии самообладания, когда, столкнувшись с медведем нос в нос, ты остаешься спокойным, я не дошел.

Все началось с шиповника... Если искать первопричину. Проплывая мимо обрыва, я заметил огромное даже для этих мест скопище шиповника. Как-то машинально я пристал к берегу, привязал лодку к камню, машинально подергал веревку и так же, точно во сне, полез наверх по плотному, спрессованному галечнику. Вдоль Реки дул упрямый ветер. Я задержался около куста смородины, которая буквально гнулась под огромными кистями, потом перешел на шиповник. Шиповник был чуть кисловат, полон мякоти, а волосистые семечки было очень легко выплевывать. Заросли шиповника тянулись, может быть, на многие десятки километров. Я привстал на цыпочки, чтобы хоть на глаз прикинуть это изобилие, и в метре увидел лобастую голову с дремучими глазками. Медведь коротко и как-то утробно рявкнул. Все было слишком неожиданно.

На ночевку я остановился чуть ниже, где начинались скалы. В скалах торчали желваки конкреций, я тоже их машинально отметил, когда натягивал палатку и поглядывал на них, когда снимал и растягивал шкуру и разделывал зверя. В конкрециях вполне могли быть аметисты, как в знаменитом месте невдалеке от Магадана.

Я лег спать поздно ночью. А утром при ярком солнце пошел к подножию скал, чтобы посмотреть, не вывалились ли конкреции, потому что лезть на скалы было рискованно. Но у подножия был гладкий, поросший зеленой травкой вал, и никаких камушков. И опять, как сомнамбула, я сходил за топором, поскольку геологического молотка, конечно, не взял и, как был в резиновых болотных сапогах, полез вверх по расщелинке. Грело солнышко, но камень скал был приятно прохладным. И я думал о том, что по глупости порву о какую-нибудь зазубринку носки сапог, нигде их не заклеишь, а впереди холода, жуткие холода на воде, и думал о том, есть ли там аметисты, и еще о каких-то пустяках... Вниз я не смотрел, так как знал, что сразу станет страшно и тогда все пропало. Потом нога сорвалась, и руки тут же сорвались с выступа. Я успел только отшвырнуть топор в сторону и другой рукой отпихнуться от скалы, чтобы не ободрать лицо.

... Очнулся я в палатке. Я лежал на спине на полу. Вход не был застегнут, мешок лежал рядом, на улице шел дождик, и спина была мокрой. Мягко гудел затылок. Наверное, затылком я и ударился о спасительный травяной валик у подножия. Очень сильно болела спина, всей плоскостью, и соображалось туго. Я понял, что лежу давно, так как полез при солнце, сейчас был дождик, неизвестный час дня. Часы стояли.

Я выбрался из палатки. Лодка почти стояла на плаву, хотя я вытащил ее высоко. Медвежьей туши, которую я положил в воду, чтобы она хранилась подольше, не было.

«Может, приснилось мне все это?» — тупо подумал я и пошел к тому месту, где растягивал на колышках шкуру. Шкура была на месте.

Потом я сходил к скале и нашел топор. Значит, ничего не приснилось. Значит, просто расплата за зверя, который, может, и не собирался нападать, а рявкнул от ужаса.

Дождик шел холодный, и ветер по временам прыгал порывами с севера. Порывы были сильные. Наверное, от сотрясения в голове у меня что-то перестроилось, и вдруг я почувствовал себя тем парнем, каким был десять лет назад. И еще почему-то испугался, что у меня воспаление легких. Когда-то на острове Врангеля я схватил воспаление легких, и это время осталось в памяти как время, когда ничего не помнишь. Надо было плыть к людям. До метеостанции оставалось километров сто пятьдесят.

Я очень опасался потерять сознание, но все-таки чувствовал себя прежним, когда ничего не боялся. Во всяком случае, пока есть палатка, спальный мешок, ружье и патроны. Это Река платила за то, что на нее приехал.

Я загрузил лодку. Ветер становился все сильнее, начинался снег. Мне очень хотелось уплыть с этого места. Кисти рук сильно мерзли. В аптечке у меня были только марганцовка, йод и еще мазь от комаров — диметилфталат с вазелином. Я смазал ею руки, и стало легче.

Конечно, это было глупостью — плыть одному. Все-таки техника безопасности, которую нам так вдалбливали в голову, на что-то существует. «Восемьдесят семь процентов несчастных случаев происходит из-за нарушения техники безопасности». Я это помнил, как помнил и сводки о случаях по Министерству геологии, которые нам зачитывали.

На реке ветер был еще сильнее. Я натянул кухлянку и поверх нее штормовку. Но секущий дождик, сменившийся вскоре снегом, быстро промочил штормовку, затем кухлянку. Там, где встречный ветер шел по руслу реки, лодка почти не двигалась. Вырванные с корнем деревья плыли вниз, обгоняя лодку, так как у них почти вся поверхность была под водой и ветер им не мешал. Было бы хорошо уцепиться за одно из них, но это было и опасно: дерево могло зацепиться, тогда струя сразу подожмет лодку, перевернет ее.

Сверху я натянул еще одну кухлянку, верхнюю. Но и она промокла насквозь, и я прямо-таки подпрыгивал от холода на мокром сиденье.

Я пристал к берегу. Ветер здесь прыгал сверху. Руки не слушались, и я извел коробку спичек, прежде чем развел костер. Но костер тут же затух. Я чертыхнулся от злости на себя. Есть нерушимое правило: чем медленнее ты будешь разжигать костер, тем быстрее он загорится. Я нашел в лесу сухую тальниковую ветку и сделал из нее «петушка» — комок из стружек. Потом заготовил еще двух «петушков» потолще.

Костер загорелся. Я повесил над ним штормовку и одну из кухлянок. А на тело натянул сухой свитер. И вдруг обнаружил, что не помню, как привязал лодку. Похолодев от ужаса, кинулся к реке.

Но лодка была привязана прочно: двойным узлом к стволу ивы и еще страховочно к поваленной лиственнице. Сработал автоматически.

Вернувшись, я обнаружил, что от штормовки остался один рукав и карман, где в металлической коробочке и целлофане лежали документы, деньги. Везет!

Потом снова плыл по реке. Вода была свинцовой, и ветер не давал плыть. Оглянувшись, я увидел в двух-трех километрах скалу, с которой упал, и место, где разжигал костер.

Смытые лиственницы теперь летели мимо меня, как торпеды. А снег все так же шел под очень крутым углом навстречу. Есть две заповеди, когда маршрут не получается: «жми что есть сил» и «остановись». Сейчас было явное место второй заповеди. Остановиться. Поставить палатку. Натаскать как можно больше дров. Сварить очень сильный обед. Залезть в мешок и переждать.

Так я и сделал.

20

Я не очень удачно выбрал место стоянки. Лодку привязывать было не к чему. Вдобавок она опять разбухла и сильно текла. Я заносил то нос, то борт и оттащил ее максимально далеко от воды, потом засыпал дно лодки галькой и поставил палочки, чтобы мерить уровень воды.

Я возился с лодкой часа два, а затем еще приходил проверять. Лишаться лодки было нельзя. Я был на острове. Найти же исчезнувшего человека среди тысяч этих поросших островов почти невозможно даже с вертолета.

Потом я наносил дров. Натянул палатку так, что она звенела. Постелил медвежью шкуру и заварил крепчайший и очень сладкий чай. Варить было нечего, и я даже не шел искать зайцев. Есть объективный закон природы — когда исчезают продукты, автоматически исчезает и дичь. Надо просто переждать момент невезухи.

В истовой добродетели я вывесил кухлянки не к огню, где они могли быстрее высохнуть, но где их сушить не положено, а на ветер. Над ними устроил навес из запасного куска брезента, приготовленного на парус в низовьях. Затем, решив, что именно сейчас и есть крайний случай, я открыл банку сгущенки — неприкосновенный запас. Потом выпил чай, залез в мешок и подумал о том, что если я все-таки не схватил воспаления легких, то жить можно в любую погоду.

Над головой скрипели чозении, и палатка все-таки протекала. Но тут уж ничего нельзя было сделать, кроме вывода — не брать впредь непроверенные палатки и выкинуть по приезде домой синтетический спальный мешок.

21

Через сутки небо стало ясным. Ледяной ветер так же дул вдоль реки, но дождя не ожидалось. Я решил плыть.

По тому, как стукало сердце и с каким трудом я дотащил лодку до воды, обдирая гудрон о гальку, я понял, что порядком ослаб. Потом загрузил лодку. Река была мутной и текла очень быстро. Деревья плыли теперь почти непрерывно, деревья, сухие валежины, как взмахивающие руки тонущих, сор.

Спина, где верхушки легких, сильно болела, и болели мышцы рук, — наверное, я перестарался позавчера.

К полудню ветер усилился, стало совсем ясно и вышло солнце. Я держался главной струи, где течение пересиливало. За одним из речных поворотов увидел заваленные снегом горные хребты. Хребты сверкали под солнцем, и небо над ними было ослепительно синим. И всюду была тайга лимонного цвета.

Я видел, как рушились подмытые берега и как медлительно падали в воду огромные лиственницы. Некоторые стояли угрожающе накренившись, и под ними я проплывал, боясь взглянуть наверх, чтобы не нарушить равновесия материальностью взгляда. Все-таки одна из лиственниц ухнула за лодкой и добавила в ней воды, которой и так было по щиколотку.

Чем дальше, тем стремительнее становилось течение, и по очертаниям гор я знал, что скоро устье реки, которая «впадает как из винтовки». Река делилась теперь на широкие плесы метров триста шириной, и вся эта масса неудержимо и грозно катилась вниз. То тут, то там вспыхивали водовороты, где лодка начинала колебаться с борта на борт, как будто центр тяжести вынесли на высокий шест.

Над рекой стоял неумолчный шум воды, хлопанье древесных стволов, неумолчно сыпались галечные берега. То тут, то там из воды неожидано выскакивали затопленные стволы и исчезали снова.

Я увидел излучину, которую никогда не забуду. Высокий галечный берег здесь уходил изгибом, и струя воды била прямо в него. Берег с мачтовыми лиственницами осыпался на глазах. Огромные лиственницы кренились и падали в воду медленно и беззвучно, вздымая тонны воды. За ними виднелись край заваленного снегом хребта и синее небо над ним. Встречный ветер резал лицо.

С отрешенным восторгом я подумал, что если суждено погибнуть, то хорошо бы погибнуть, как гибли эти деревья, — это была бы чистая, нестыдная смерть.

Затем Река разлилась, и я увидел справа желтый бешенный поток воды, который несся вниз рядом с Рекой.

Это было устье, и от устья до метеостанции оставалось километров тридцать. Надо было только разыскать избушку в хаосе воды, островов и сметенного паводком леса.

22

Метеостанция, судя по имевшейся у меня карте, стояла на левом коренном берегу Реки, у подножия длинного и низкого хребтика.

Я все время выбирал левые протоки, чтобы как можно ближе подойти к коренному берегу. Поздно вечером я очутился в старице, видимо соединявшейся с главным руслом только в высокую воду. Течения здесь почти не было. По берегам росли чахлые лиственнички. Было очень тихо. Где-то вдалеке, справа, стоял неумолчный грохот, точно трясли огромное решето с камнями. Я все плыл и плыл по черной зеркальной воде. Лиственнички исчезли, и начался темный мокрый ольшаник, стоявший непроходимой стеной по обеим сторонам протоки. Хребет справа уже почти кончился. Я понял, что проскочил метеостанцию. И думать было нечего найти ее пешком.

Уже опустилась ночь. На берегу не было места для палатки. Был затопленный кустарник, черный, замшелый, и неподвижная вода. С воды взлетали выводки гагар. Они долго разгонялись для взлета. Взлетев, гагары обязательно делали круг над лодкой. Свист крыльев и знаменитый гагариный вопль, от которого сходили с ума путешественники прошлого.

Солнце еще держалось на гребне хребта. Он был красный. И тут я увидел лебедя. Лебедь летел высоко над этой неизвестно куда ведущей протокой, летел медленно и как-то торжественно. Его еще доставал свет ушедшего за кустарники и тайгу солнца, и лебедь тоже был красным. Красный лебедь и красный горный хребет над черной тайгой.

С трудом я нашел выемку в кустарниковой стене, где можно было поставить палатку. Я приткнул лодку и посмотрел на часы. Получалось, что я просидел в лодке без передыха часов десять. Я стал выгружать вещи, чтобы вытащить лодку. Мне совсем не хотелось оставаться без транспорта среди этих кустарников и черной воды. Впервые со дня отъезда из дома я захотел увидеть кого-нибудь из людей. Просто так покурить, перекинуться словом.

И точно в ответ на это мое желание раздался металлический удар, — видно, кто-то ударил по пустой железной бочке, потом я услышал приближенный плотным воздухом голос, ответ, и тут же затарахтел движок. В жизни я не разбирался в двигателях, но голос движка я узнал, как голос друга. Это был двигатель для зарядки аккумуляторов, который применяется на полярках и метеостанциях.

Я выстрелил. И в ответ также услышал выстрел. А дальше все шло как положено.

23

Четверо мужчин стояли у берега протоки. Они были в ватных куртках и тапочках на босу ногу. Несколько серьезных псов заливались лаем.

Дружеские руки вытащили лодку на берег вместе с грузом. Псы кончили рычать и нерешительно замахали хвостами.

Мы прошли в бревенчатый низкий домик. Горела лампа. Дышала теплом печь, и был ритуал, с которым ты встречаешь вернувшегося товарища и с которым он встречает тебя: сухие носки, чай и так далее.

На этом, собственно, можно бы кончить мой рассказ о Реке и о том, почему я на ней очутился. Щелкнул некий невидимый механизм, и на счетчике выскочил вывод о том, что все пока идет правильно и что я не сбился с дороги в глухую протоку.

Закончить же этот рассказ мне бы хотелось стихами Славы Птицына, потомственного метеоролога и таежника. Стихи его кажутся мне непосредственным ответом на многие вопросы, мучающие нас в бессонные городские ночи, а также лучше меня расскажут о четырех парнях, и сегодня живущих на этой метеостанции. О достоинствах стихов говорить не будем, так как Слава писал их для себя. Использовать их он мне разрешил.

Синеет даль обветренной тайги,

Кровавые лоскутья на закате.

Лентикулярисы* плывут, как пироги,

Вода студёная на перекате.

Фырчит, как тетерев, смолёный котелок,

Чайку глотнешь, и холод нипочём.

Ночь пронесла дырявый свой мешок,

Алмазы яркие роняя в чернозём.

Попив чайку, перемещу костер,

На место тёплое кладу ветвей охапку.

Их парный дух и прянен и остёр,

Под голову — потрёпанную шапку.

Встаёт передо мной родной отцовский дом,

И сын, и ты, со сна полуодета,

Сон обнимает бархатным крылом,

Уносит в царство радости и света.

______________________________

Лентикулярис (лентикулярное облако) - это линзовидное облако, которое возникает на больших высотах, когда сильные ветры дуют над и вокруг гористой местностью/горными хребтами. Это природное явление часто характеризуют поразительные симметричность, гладкость и прозрачность. 

24

Утром над тайгой действительно было «царство радости и света». В тот день началось «бабье лето» — дни заморозков, залитого желтым сиянием мира и щемящего сознания быстротечности дней, потому что дни идут, а хотелось, чтобы так было вечно. Слава Птицын показывал мне хозяйство станции, и тут я увидел этот совершенно новенький дом бледно-голубого цвета. По неизвестной причине я не заметил его ночью. Он был совсем новый, даже стружки вокруг него не пожелтели.

— Это что? — спросил я.

— Заботы начальства. Решили, что старый дом уже стар, вот осенью привезли самолетом новый. Мы в нем не живем. В старом привыкли. Там рация, печь, вообще...

— Да-а, к жилью привыкаешь, — откликнулся я.

— Или мало ли кто вниз по реке поплывет... Или вверх, или просто захочет пожить и подумать. Вот ты, например.

— Часто проплывают?

— За три года ты первый.

— Нет, выходит, бродяг?

— Желание странствовать не профессия, а склонность души. Она или есть, или ее нет. У кого есть, тот уж изменить не может. У кого нет, тому незачем. Как считаешь?

— Что тут обсуждать-то! Так и есть, — согласился я. Мы уселись на крыльцо и вдумчиво закурили. Подошли собаки и, тихонько повизгивая, начали что-то объяснять Славе.

— Ничего, ребята, сегодня не выйдет, — сказал им Слава, и собаки улеглись. Один рослый чёрно-белый красавец поразмыслил и положил голову мне на войлочные шлепанцы, в которых я вышел из дома.

Так мы и сидели, в единении собачьих и человеческих душ. Кругом была тайга и жёлтый свет «бабьего лета», когда жалеешь о быстротечности дней.

25

...Снег все шел и шел, ветки сосен стряхивали его и, стряхнув, долго и облегченно качались.

...Завтра с «пика» должен спуститься метеоролог, в комнате которого я живу. Хотя в такой снег вряд ли. Когда идет обильный и мокрый снег, это называется лавиноопасная обстановка. Если же он все-таки придет, презрев лавиноопасную обстановку, я растоплю печь, поставлю чайник. К печке повешу его мокрую штормовку, а горные ботинки на гвоздик в коридоре — к печке их вешать нельзя. Приятное дело ухаживать за вернувшимся издалека человеком!

Сейчас на Реке полярная ночь. Морозы там в это время. Когда ребята идут на метеоплощадку, в воздухе повисает тончайшая снежная пыль. Она висит очень долго. Река помогла мне понять, что нельзя изменить тому, что я считал правильным долгие годы. Теперь-то я точно знаю, что сердце мое навсегда отдано тем, кто живет на окраинах государства. Людям с тихим светом в душе.

...С улицы донесся невнятный далекий гул. Все-таки сошла где-то лавина. И, как эхо, с крыши дома сполз снежный пласт, заслонил на мгновение окно...

 

ЧЕРЕЗ ТРИСТА ЛЕТ ПОСЛЕ РАДУГИ

Законы человеческих поступков сложны, еще сложнее законы памяти. Обычная житейская память почти не подчиняется логике. Можно забыть важные подробности собственной жизни и хорошо помнить гудок электрички, услышанный когда-то ночью. Из разрозненных мелочей возникает неуловимый аромат прошедших времен. Именно он помнится всегда ясно и точно...

Конечно, Мельпомен был странным человеком. Об этом свидетельствует хотя бы такое нелепое прозвище.

Мы познакомились с ним на краю огромной озёрной пустыни невдалеке от Полярного круга. Пустыня эта находится там, где река Колыма, прославленная в золотоискательских, географических и иных легендах, впадает в Северный Ледовитый океан. Правый берег Колымы в этом месте горист и порос мелкой лиственницей. При виде здешних лиственниц я почему-то всегда вспоминал о смерти неподалеку отсюда чахоточного поляка, путешественника Черского. Называется этот гористый берег по-старинному Камень, а левый - низина - болотистой тундрой уходит на запад к реке Индигирке, и только топографическими подсчетами можно определить, чего здесь больше: воды в черных торфяных озёрах или кочковатой россыпи суши.

- Водички-то вроде побольше,- говорят старожилы.

Именем путешественника Черского назван гигантский горный хребет, протянувший вершины от Тихого до Ледовитого океанов, его же именем назван якутский посёлок, переполненный зевающими от безделья ездовыми собаками. Зимой окна низких домишек в этом посёлке и по сю пору закрываются ставнями, обитыми оленьим мехом - якутский мороз неумолимо пробивает и двойные оконные рамы.

Мельпомен был прописан в этом посёлке, но жил он чуть дальше, и именем его не назовут ничего, ибо он не заслужил географической славы. Но общение с ним помогло мне лучше понять то, что называется смыслом человеческого бытия. За это я ему глубоко благодарен.

Мы нагрянули в его обитель из мира, в котором есть электронно-счётные машины, научные прогнозы и академические издания книг с умными названиями. В тех книгах земля, по которой мы ходим и от которой мы кормимся, есть не просто земля, а физическое тело примерно эллипсоидной формы, с головоломной чересполосицей распределения электрических, магнитных и гравитационных полей. Мы должны были изучать эту чересполосицу на месте огромной озёрной равнины, и для этого из респектабельных научных сотрудников превратились на полгода в четырёх парней в телогрейках, перетянутых широкими офицерскими ремнями, и с непременными бородами.

От науки у нас осталось задание на десяти листах машинописного текста, ящик с топографическими картами и аппаратура в металлических, выложенных пенопластом, чехлах. Ещё у нас имелся самолёт: широкая "Аннушка" № 2034, ради наших работ поставленная на гондолы-поплавки и превратившаяся, таким образом, в гидросамолет. Крылья у этой "Аннушки" почему-то выкрасили в оранжевый цвет, и поэтому в авиаотряде её называли "стилягой".

Командовал самолётом Гриша Камнев - фантастического спокойствия человек, вторым пилотом был некто юный, а бортмехаником старинный наш друг Витя Ципер, из тех свойских парней-шутников, на которых посмотришь, и уже смешно. Имелся ещё радист. В отличие от большинства радистов, ипохондриков от профессии, он был внуковским подвижным человеком, бывшим слушателем лётной академии и циником до мозга костей. Справедливее сказать, что ему просто нравилось казаться циником, но когда человеку перевалит за сорок, то оболочку уже принимают за сущность. Свою кличку "Москвич" он носил вполне достойно, оправдывая её неистощимым запасом свежих анекдотов и любовью к шику.

Наши души за зиму стосковались по палаточному житью, простым земным запахам и ощущениям - потому мы наотрез отказались от лётной гостиницы: гостиницами мы были сыты по горло. Экипаж самолёта хорошо это понял и принял участие в совещании над листами карт.

- У рыбачьей избы Мельпомена,- сказал Гриша Камнев.- Удобнее места не сыщешь.

- Какой Мельпомен? - спросил я.

- Прозвище! Мельпомен - служитель муз. Ха-ха! - отозвался циник-радист.

- Идёт! - заинтригованно согласились мы.

Через полчаса самолет сел на окруженную ивами протоку. Вода в протоке была зеркально гладка, утреннее солнце отражалось в ней сверкающим желтым мячом, и ивы склонялись к воде, совсем как когда-то в далёком детстве. Тихо мурлыча мотором, самолет подрулил к самому берегу и уткнулся в него поплавками. Волны, поднятые при посадке, догнали нас и стали плескаться на берег, а мы начали выносить и складывать на зелёную траву палатки и ящики. На дальнем конце поляны коренасто стояла в земле изба, торчало еще что-то дымное, видно, баня, и кособочился сарай.

- Отменное место,- дружно вздохнули мы, и, наверное, у каждого затеплилась мечта о грядущем лете, о безмятежных вечерах, когда сладко переживаешь у огня дневную усталость.

Экипаж самолета молча и с завистью наблюдал наши хлопоты. Сия райская жизнь была им недоступна. Каждый вечер они должны были возвращаться на аэродром, чтобы утром забрать нас снова, и так до отпуска, когда делай, что хочешь. В мечтах это "что хочешь" всегда видится как тихое время с удочкой и лодкой у тихой воды. Что может быть лучше для измотанного опасной летной работой организма! Но получается всегда обычный курортный чад на глупом крикливом юге. После такого отдыха привычное кресло пилота, штурвал в руках и гул исправных моторов воспринимается как наконец-то начавшийся отпуск. Может быть, сейчас каждый из экипажа давал себе клятву в пенсионной жизни завести свою избу, чтобы - ивы, поляна, и гладь воды в бликах встающего солнца. Потом самолёт улетел, чтобы завтра начать работать.

Мельпомен принял нас с отменной вежливостью. В ординарной внешности колымского рыбака с его сапогами из чешской литой резины, которые здесь носили стар и млад, с застиранной ковбойкой и драным рыбачьим полушубком меня прежде всего поразили глаза на изрытом оспой лице. Серые эти глаза смотрели с проницательной ясностью, которая бывает у безмятежных натур или у явных аферистов. Мы попросили разрешения пожить в его владениях, ибо так полагалось по неписаным законам, которым мы подчинялись; так полагалось, если бы даже здесь стояла всего только случайная палатка, а не изба, сарай и баня, выстроенная его руками. Во время переговоров я с удивлением вслушивался в речь Мельпомена. В английских книгах часто пишут об "оксфордском акценте". Если какой забулдыга говорит с оксфордским акцентом, то уж будьте уверены, что забулдыга когда-то ходил средь видных мира сего, и лишь потом опустился. Так вот наш хозяин говорил именно с таким акцентом. У него была правильная литературная и богатая речь, какой в наше суматошное время мало кто и говорит, кроме пожилых потомственных интеллигентов. Но, когда Мельпомен покрыл матерком собаку, мешавшую выбирать место для палаток, матерок этот после "оксфордской" речи прозвучал не кощунственно, а очень умело, доказав, что хозяин поляны владеет всеми возможностями русского языка.

- Аферист, - решил я.

Изба Мельпомена также носила печать интеллигентности. Привычный антураж рыбацкой избы с железной печкой и самодельным столом здесь дополнял приёмник и груда толстых журналов, сваленных в угол. Я бегло глянул на номера и подивился тому, что журналы были свежие. И именно те, которые считает нужным читать в наше время мыслящий интеллигент. Видно, хозяин следил за периодикой и эфиром.

Еще в избушке имелись нары. На одних нарах спал сам хозяин, на других спал Миха, человек без зубов, с удивительной шапкой кудрявых седых волос.

Как впоследствии выяснилось, жизнь кудрявого Михи равнялась по простоте равнобедренному треугольнику. Одной стороной его жизненного треугольника являлась работа, вернее добывание денег, второй - добывание любой жидкости, содержащей алкоголь: коньяк, шампанское, сухие и креплёные вина, одеколон, спирт и, в последнее время, жидкость для волос "Карма-Зин" в гранёных флаконах из синего стекла ГДР. В добывании того и другого Миха достиг невероятной терпеливости. Третьей стороной его жизненного треугольника являлась сама Михина жизнь, как мостик перекинутая через поток денег и алкоголя, теперь уже уходящая к закату, и потому о Михе говорить много не стоит, может быть, стоит только добавить, что он был честен, этим добрым упоминанием можно отметить его могильный камень, если, конечно, у других людей, лучше знавших его, не найдется ещё чего-либо существенного.

Такой получалась расстановка сил на поляне, после того как мы поместили здесь на три месяца свои палатки. Можно ещё упомянуть о двух древних крестах в зарослях ольховника. Они остались здесь от тех людей, которые жили на поляне до Мельпомена. Жили, наверное, очень давно: дерево в здешних краях гниет очень медленно, но те кресты совсем одряхлели. Даже бронзовые древние иконки, те самые, что за последние годы полюбили выковыривать и собирать не отягощенные совестью пижоны, еле держались, но держались, ибо турист сюда не дошёл. Ольха, также медленно растущая в этих краях, доросла до почтенного возраста. Значит, эти люди жили, может быть, лет сто назад, рыбачили богатую рыбу крапивными сетями, и земля продолжала хранить их след на себе. Мельпомен, который рыбачил не крапивными, а капроновыми сетями, также заготовил след по себе из сруба, сарая и бани; а на месте наших палаток трава на будущий год начисто скроет все следы, хотя уж мы-то прибыли сюда из самой что ни на есть современности.

Через несколько дней на поляне установилась коммуна: Мельпомен ежедневно приглашал нас на уху с таким обезоруживающим гостеприимством, что нам ничего не оставалось, как перетащить в избушку свой запас галет, консервов и сахара, и этим решить на лето вопрос еды. Кстати, те обеды за дощатым самодельным столом неожиданно дали нам забытое чувство отцовского дома, ибо Мельпомен не терпел за едой разгильдяйства и пустой болтовни.

Кроме нас пятерых, лишь однажды за столом появились двое людей; летчики не могли с нами гонять чаи, при летной погоде и исправной машине всё наше совместное с ними время съедала работа. Как только раздавался рокот мотора, мы как бы уходили в другое измерение, где была техника, наука и служебный долг, но не было места поляне, кудрявому Михе и Мельпомену.

Те двое, заплывшие к нам на лодке в одну из светлых летних ночей, были лесорубы, представители профессии, интересной в этих краях.

Зимой здесь топят дровами, и якутский мороз требует их много. У здешнего леса уже есть один смертельный враг - тундра, которая стремительными полосами вгрызается в него с севера, и этот прискорбный факт даже дал одному из редких поселков грустное лирическое название - Край Лесов. Против человека лесу здесь не устоять, ибо выжившие деревья напоминают скорее не деревья, а каких-то рахитичных, искривленных болезнями и морозом живых существ.

Растущее дерево поэтому здесь не рубят, и профессия лесоруба схожа с профессией золотоискателя. Лесоруб должен прежде всего разыскать "деляну" - большую площадь засохших на корню лиственниц. В адову якутскую летнюю жару он должен срубить топором перекрученную, каменной твердости, лиственницу, разрезать её на двухметровые брёвна и по лесным кочкам в путанице стелющейся берёзки снести этот лес в штабеля за многие сотни метров. Сложный сей труд, а также удача в разыскании делян оплачиваются, как оплачивался раньше старательский фарт, и потому здешние поселки сбывают в лес неуживчивых любителей вольной жизни.

Трудно представить более несхожих людей, чем странная пара, заплывшая в логово Мельпомена в светлый ночной час. Всю ночь они говорили о жизни за литрами чёрного чая, и всю ночь дурацкое любопытство заставляло меня слушать и расспрашивать их.

Один лесоруб звался Северьян, иль по-простому Север, гигантский сухой мужик с непомерными руками; второй носил кличку Поручик, и кличка эта, как ничто другое, подходила к его стройной полумальчишеской фигуре и моложавому лицу с тонкой полоской усиков. Мало мне приходилось встречать людей такой врожденной вежливости и такого такта, как Поручик. Оставалось гадать, как он попал на работу лесоруба и почему выбрал в напарники Северьяна, мастодонта среди людей. Но и мастодонт, и Поручик одинаково говорили с Мельпоменом, они говорили с ним как, наверное, дети говорили с отцом в эпоху серьёзного патриархата, хотя, в отличие от нас, вряд ли уступали ему в годах.

За долгим ночным чаем я понял две вещи: во-первых, для Северьяна не существовало живого леса, а был мёртвый "кубаж" сухостоя. При всяком географическом названии здешних мест, что произносилось во время беседы, он вставлял: "Я там, помню, хороший кубаж взял". И, наоборот, существовали пустые, ничтожные местности.

Кроме того, Северьян уважал лошадей. Он вроде не то что и любил, он их уважал, и потому хоть месяц в году работал возчиком в "Якутторге". Работа возчика для него являлась тем, чем для других служит поездка на юг с лечением нервной и прочих систем организма.

- Я один раз из Аян-Уряха проехал на лошади три сотни верст, - объяснял Северьян. - За это расстояние лошадка меня умызгала так, что неделю лежал пластом и неделю ходил раскорячкой. Это я-то. Сильный зверь - лошадь. Я с ей говорю, как он с остальными людьми, - и Северьян кивнул на Поручика.

Поручик улыбнулся в ответ, и меня вдруг осенило, я понял, нашел ответ: этот человек мог спокойно себя чувствовать лишь в низшей клетке штатного расписания, где не нужно никому отдавать приказов, ибо он не умел, не мог их отдавать, хотя, видимо, по образованию и предыдущей судьбе был к этому предназначен. В наш тревожный и строгий век, где каждый с многими многим связан, такое неумение могло обернуться жизненной катастрофой для себя иль, хуже того, для других. Поручик избрал тихую гавань.

Не стоило так долго говорить об этих ребятах, они уплыли с рассветом, но они же оставили кудрявому Михе какую-то гадость в стеклянной таре, и тот, взбунтовавшись под влиянием алкогольных паров и эфирных масел, взял в конце дня лодку Мельпомена, чтобы плыть в посёлок и остаться там совсем. Хозяина дома не было, и Миха, который никогда не был оратором, объяснил нам вовсе невнятно:

- Больше уж мочи нет. Надоело мне воспитание. Я седой уже,  - и в доказательство Миха подергал рукой великолепные, действительно седые кудри.- Я седой уже и слушать воспитующих слов не могу.

Через час после отплытия Михи задул пакостный ветер - "моряна", и в широком русле Колымы Михе залило лодку и выкинуло её на отмель. Об этом мы узнали на другой день, а вечером этого дня вернувшийся Мельпомен, узнав о побеге Михи, лишь улыбнулся с печальным пониманием факта.

Протрезвевший, измотанный передрягами Миха нашёл где-то в сарае ржавый мясницкий топор, эдакую стародавнюю секиру, и принялся точить его, сидя на обрубке бревна.

- Зачем секира, Миха? - спросил я.

- Лес валить, - отвечал он, не отрываясь от дела.- Я ему должен деньги за лодку и мотор положить. Я - положу.

И Миха ушёл на деляну Поручика за тридцать километров несуществующей таёжной тропой. Там его взяли в долю в разработке драгоценной делянки, чтобы он мог честно положить деньги на стол Мельпомена. С его уходом мало что изменилось, разве что некому стало варить неподражаемую коллекционную уху, в которую шли неведомые породы рыб: чир, шокур, хаханай и пелядка.

Ни Северьяна, ни Поручика, ни Михи мы так больше и не видали. Теперь я думаю, что, может быть, их спугнуло предчувствие при виде наших палаток, и они ушли дальше, в глухую крепь, где палаток пока не видать и не гудят самолёты. Ушли, может, в надежде, что на их жизнь ещё хватит.

Мы продолжали работать по торфяным озерам, уходящее лето катилось, и время уже приобретало свой аромат, в него входили запах ухи, утренний рёв самолета над палатками, водяные буруны от гондол у берегов сотен озёр, и ещё копились те однотипные фотографии, которым суждено выцветать в ящиках стола до тех пор, пока ими не заинтересуются внуки, или ещё кто: с карабином на фоне палатки, с трубкой над записной книжкой и то, как ребята бредут в ковбойках и высоких сапогах по глубокой воде, и издали напоминают группу восточных женщин в паранджах-накомарниках, и у каждого на плечах кувшин - прибор.

В длинных бездельных перегонах можно было размышлять о встреченных людях, о Михе, Северьяне, Поручике, об их странностях и месте в жизни. Годы и опыт приучили нас в самых странных людях искать хорошее, и это почти всегда оправдывалось на практике. В текущие времена и в данных краях трудно встречается откровенный подлец, ибо ему трудно здесь жить, а, может, действовал закон, загадочно высказанный Мельпоменом: "Во всяком человеке - человек с большой буквы". Можно было думать о самом человеке со странной кличкой, ибо он был не стандартен, и все приезжавшие, даже наш экипаж, говорили о нём с уважением и легкой насмешкой, как мы, например, говорим о соседе, помешанном на собирании спичечных этикеток. О многом можно было думать, как думаешь каждое лето. Из людей, встреченных в это лето, нам не нравился только второй пилот, ибо он был ничем, даже хуже, что вскоре оправдалось на практике. В каждое лето бывают те случаи, когда каждый сам определяет себя.

Произошло это в Крестовской губе, к западу от Колымского устья. Мелководная илистая Крестовская губа даже с воздуха производит впечатление тягостное из-за неряшливых, покрытых илом и хаосом плавника берегов. Берега её низки и топки.

Мы с воздуха выбрали приглубокое место, самолёт долго рулил по воде к берегу. Витя Ципер стоял в открытой дверце и смотрел на кильватерный след поплавков. Когда в пенных бурунах появилась первая муть, он крикнул команду, и Гриша Камнев сработал реверсом, осадив самолёт, как коня. Подняв голенища сапог чуть не к подбородку, мы долго брели мелководьем на берег. Над нами летали чайки-мартыны, обожающие такие места, но обычно чайки-мартыны бывают наглы и крикливы, а здесь вели себя безучастно. Потом мы опять брели к самолёту, выдирая сапоги из засасывающего грунта, и безучастные чайки снова летали над нами. Мы прямо-таки с удовольствием захлопнули дверцу, чтоб вскоре удрать от этой безнадеги к привычным и тихим тундровым озерам. В реве мотора самолёт разбегался в пространстве губы на пяти её километрах, и вдруг все мы полетели с металлических кресел на пол, заплясали в растяжках приборы. Мотор взвыл, самолет ещё рванулся вперед, и мы застряли прочно, если не окончательно.

Состоялся осмотр, совет, и всплыло слово "редан", которое много раз пришлось повторить в тот день с разными добавлениями. Поплавки гидросамолетов, как торпедные катера, имеют на днище реданы, и сейчас те реданы плотно сидели в грунте, заклиненные тысячью лошадиных сил.

Авария! Потом уже, спустя дни и месяцы, мы уяснили себе её механизм. Конечно, Гриша Камнев не мог предвидеть в центре губы отмель, но он с профессиональным инстинктом осторожно разгонял самолет. Когда сквозь мерцающий диск винта вдруг вынырнула под носом желтая рябь мелководья, он кинул руку, чтобы сбросить газ, одновременно отвернув самолет в сторону, и потом переключить реверс. Он принимал три решения сразу, и поэтому второй пилот на долю секунды опередил его, ибо у второго от страха решение было одно: проскочить на авось. От страха он даже не мог оценить ширину отмели - такую не проскочишь на мощности мотора. Но всё-таки он врубил газ после того, как командир его скинул, и Камнев не успел ему помешать спастись.

Стоически спокойный Гриша Камнев долго и методично флюгировал винт, щёлкал переключателем реверса, чтоб сдвинуть машину вперед или назад.

- Мне бы ветер под плоскости, - сказал он через час,- я б тогда её снял.

Но на всей планете стоял вроде бы мёртвый штиль, и нам оставалось только разгрузить самолёт от самих себя, попрыгав в взбаламученную винтом и реданами воду.

Радировать на аэродром о катастрофе мы не могли, ибо с месяц назад наш командир потерпел аварию с глупым грузом кирпича на борту на мутной и быстрой реке Индигирке. Его самого извлекли через фортку кабины. Лётные права командира висели сейчас на волоске. Бортмеханик же Витя Ципер носил тяжкую славу аварийщика, и сейчас чуть не выл от отчаяния. Самолёты с ним на борту горели, тонули, разбивались на посадке и при взлёте. Всё это происходило без его вины, но носить аварийное бремя в суеверном лётчицком мире от этого было не легче.

Витя Ципер, как дьявол, прыгал в воде вокруг самолёта и тыкал лопатой под гнусные реданы. Отмель же эта, как выяснилось, имела метров сто в ширину, и от каждого берега самолет отделяло два с половиной километра приглубокой воды. В конце концов Витя Ципер в одиночку принялся откапывать самолет, а нам приказал впрягаться на помощь лошадиным силам. Эта мокрая работа тянулась неизвестное количество часов, ибо имелась одна лопата с короткой ручкой и два каната, которые удалось прикрепить к поплавкам.

В кабине самолета остался лишь командир, все остальные торчали вдоль канатов в взбаламученной холодной воде. Пробовал остаться в кресле и второй пилот, но командир выгнал его из кабины, и тот ни шатко ни валко делал рабочий вид, но чаще курил сигареты. Этот парень был никудышным вторым пилотом, но, видно, замечательным первым, раз с ходу и навсегда причислил себя к лётной элите, этакой книжной лётной элите, где нервы и скорость реакции похлеще, чем у ковбоев.

Безудержный циник-радист честно лег в упряжку и отводил душу тем, что цитировал наизусть "Наставление по полетам", или коротко НПП. Три курса лётной академии так из него и выпирали. "Параграф номер двенадцать, - цитировал Москвич, когда стихал рёв обессиленного двигателя, - гласит об обязанностях второго пилота при взлёте...- Дальше он перечислял "а", "б", "в".

- И ни в коем случае, - переходил Москвич на собственное изложение, - паршивый второй пилот не должен совать руку к сектору газа на взлёте, ибо для спасения от дураков сектор газа приурочен к правой руке командира".

Затравленный второй в новенькой лётной коже уже не огрызался, а лишь молчаливо так выражал презрение ко всему белому свету: Крестовской губе с унылыми берегами, к замызганным нашим личностям, и презрение то заполняло пятикилометровую впадину холодной воды.

Северный вечер медленно падал на землю и воду. Одиночество, оторванность от нашего милого надёжного мира заедали нас. Но больше всего нас мучил служебный долг, тот долг повелевал принять решение, а решение в данной ситуации будет только одно - потом не исправишь.

Подул ветер, но он дул сзади, и паруса плоскостей еще больше прижимали самолет к земле.

И наступил тот момент, когда все мы обессиленно встали на месте, и было на все наплевать. Командир вызовет по рации вертолет, тот прилетит и снимет нас верёвочной лесенкой, а самолет наш, оранжевый "стиляга" АН-2 останется навсегда в центре губы как глупый памятник случайным явлениям и неоконченной нашей работе, ибо второй самолёт нам не дадут.

Когда на все наплевать, решения принимать легче. Но, видно, что-то ещё в нас держалось. Мы стояли чуть не по пояс в дурацкой грязной воде, и каждый ждал, что кто-то первый произнесет непечатные буквы и полезет в фюзеляж, в холодную металлическую сухость его. Но никто не произносил тех букв, все помалкивали.

В это время дверца кабины распахнулась, командир высунул всклокоченный профиль и сказал размеренным тоном:

- Я б с такими, как вы, на разных концах казахстанской степи по нужде не уселся. Поискал бы другую степь. Взлетать, что ли, будем? Пора взлетать.

Дьявол обиды дал нам энергию, и за час с небольшим совершилось немыслимое: мы развернули самолёт против ветра, пропахав поплавками грунт. Ветер налёг снизу на плоскости, а командир сдержал слово и вывел машину на нужную глубину. Когда мы уже сидели в самолёте и всем телом ощущали блаженное его покачивание на вольной воде, Витя Ципер снял сапоги, вылил из них воду и разрядил обстановку, сказав: "Дрянь сапоги-то. Текут". И все хохотали до колик, ибо за последние пять часов голенища Циперовых сапог ни минутки не торчали над водой. В этом хохоте мы помаленьку переставали прятать друг от друга глаза, становились сами собой. Обида и стыд удесятерили нам силы, смех возвращал остальное. Циник-радист смеялся со всеми и, сплюнув, перестал говорить о втором пилоте, тем более, что был уже воздух, а он как-никак, но держал свой штурвал в руках. Этому был он обучен.

В тот вечер мы долго сидели на земле и курили в ста метрах от наших палаток, где нас высадил самолет. Мы собирались с силами, чтобы перенести свой обычный груз. Одинокая фигура Мельпомена вынырнула из избушки и исчезла снова. Пока мы курили и переносили приборы, он успел заварить уху, богатырское произведение кулинарных искусств. Он расставил на столе миски, вынул из пачек галеты и поставил среди благоухающих рыбных паров бутылку кампасного спирта из Гамбурга - след визита за рыбой северных морячков. Размягченные ухой и дозой кампасной влаги, мы долго и вперебив рассказывали сегодняшнюю эпопею вплоть до вдохнувших энергию сакраментальных слов командира.

Керосиновая лампа горела на столе, мягко освещая темные бревна стен, печально и негромко завывала в "Спидоле" далекая труба канадского джаза и Мишка, ручной горностай, вылез из-под нар послушать вечернюю беседу. Он посверкал черными бусинками и забрался на любимое место: носок сапога Мельпомена из чешской литой резины. Мы долго и молча смотрели на горностая и этот ценный сапог. Цена сапога заключалась в сорок пятом размере, куда можно было вместить оленьи чулки и пару портянок для ледяных осенних работ. На ящик же, размером с однокомнатную квартиру, таких сапог полагается две пары, не больше, отчего и рождается бешеный спрос.

- На месте был ваш командир, - резюмировал Мельпомен, - и значит не зря, пусть он даже плохой пилот.

- Он отличный пилот, - дружно сказали мы. - Во всем виноват Витька Ципер со своей невезухой.

- Не знаю, - сказал Мельпомен. - Но он командир, так как в нужный момент напомнил вам, что вы люди. Служба бывает до срока, недаром на ней звонки. Долг человека - выше звонков...

Назавтра мы устроили выходной день, а на аэродроме в это время "виноватый" Ципер, наверное, осматривал, обнюхивал и простукивал самолет после вчерашней передряги. Он был хороший механик, и никто не виноват, что ему не везло.

Я решил посмотреть Стадухинскую протоку, что проходила в сотне метров от нас. На этой протоке триста лет назад Михаила Стадухин поставил первый русский поселок на Колыме, и то место до сих пор носит памятное название: Крепость.

Мельпомен давно обещал показать мне Крепость, и мы поплыли туда на вёсельном дощанике к исходу дня. Стадухинская протока лежала в вечерней глади воды, ивы сбегали к ней вдоль узких отмелей, и если смотреть только на их гладкую воду, то получался совсем Левитан, или ещё что-нибудь из средней России. На южном же берегу протоки над торфяными обрывами громоздился дикий хаос беспорядочных лиственниц, закатное солнце падало на них сверху, и куда-то летел, не торопясь, одинокий ворон.

Крепость размещалась на обрывистом берегу. Лиственницы так и не заселили вырубленный триста лет назад участок, росла здесь буйная трава, которая всегда буйно разрастается по следам человеческого пребывания. В той непомерно высокой метлице можно было нащупать ногой, а, раздвинув траву, увидеть почерневшие сгнившие бревна от древних срубов. Над всей этой заброшенностью стоял, покосившись, могучий столб - то ли остатки крепостных ворот, или ещё от какой постройки. Кто-то неведомый долго и тщательно пытался его срубить, но, источив со всех сторон топором, бросил. Наверное, утомился. А может, одумался.

На берегу я нашел кусок обработанного лосиного рога и несколько глиняных черепков. Потом мы уселись на обрыв и стали курить махру. Я старался понять, почему Стадухин ввёл свои кочи в протоку и именно здесь выбрал место для острога, а не поставил его на коренной Колыме. Может, его прельстила среднерусская картина напротив? Но вряд ли те прокаленные тысячами километров Сибири жёсткие мужики были сентиментальны. Об этом я и спросил Мельпомена.

- Радуга, - ответил он. - Стадухинские потомки утверждают, что в этом месте их предок увидел радугу небывалой красоты и принял это за знаменье.

- Кто же рубил этот столб? - спросил я.- И зачем? Убить бы его на месте.

- Сильно сказано, - рассмеялся Мельпомен. - Хорошо, что вы не прокурор.

Когда я посмотрел на него с недоумением, он сказал:

- Давно хотел сообщить, чтобы вы не страдали бессонницей. Я юрист. Адвокат, прокурор и даже бывший судья. Но многие годы назад я испугался сложного трио: человек - закон - справедливость, так как не верил в свой ум, но очень любил людей. Закон не может быть добр к преступнику, адвокат обязан быть добр, ибо он взял на себя защиту, судья же несет тяжкое бремя ответственности перед человеком и государством. Я убеждён, что юристом надо родиться, но я не родился им, и я честно стал рыбаком. Я - хороший рыбак. Так говорят в совхозе.

Солнце падало на зазубренные верхушки лиственниц, и сладостный дым махры согревал душу. Комары кружились над нами и улетали, вспугнутые запахом репудина, чтоб уступить место другим.

- За что дурацкое прозвище? - спросил я.

- Это давно. По ошибке, - ответил он, опять усмехнувшись. - Перепутал кто-то Мельпомену с Фемидой. Я же юрист, значит, из клана Фемиды, а прилипло ко мне Мельпомен.

- Дела-а, - вздохнул я. - И это правильно?

- Сейчас я мог бы быть адвокатом, - задумчиво сказал Мельпомен. - За долгие годы я нашёл простую формулу: надо верить в людей и им. Даже Михе. И многим подобным ему. Рыбак на своём месте дороже плохого судьи. Жаль, что я утратил профессиональное право быть адвокатом.

Верхушки лиственниц взорвались кровью, на теневой стороне реки рождалась плёнка тумана. А в ушах у меня стоял задумчивый голос: "Во всяком человеке - человек с большой буквы. Иногда его трудно извлечь, иногда невозможно, но пробовать нужно всегда. Запомни это на всю жизнь, инженер".

В этот момент мучительное счастье минуты сдавило мне сердце и наступил тот миг, что посещает нас иногда и ещё, говорят, должен навестить перед смертью. В этот миг ты можешь собрать воедино треск углей на костре, сгоревшем десять лет назад, запах матери и всех женщин, которых любил, все свои сны и поступки, голоса и портреты людей, встреченных в безудержном беге времени. В это время ты чувствуешь себя частью тесного мира, где отвечаешь за всё и за всех, а все за тебя, что бы там ни стряслось вчера или завтра.


Автор: Администратор
Дата публикации: 12.08.2015

Отклики (4)

  1. Ольга

    12 августа 2015, 10:32 #
    Потрясающие рассказы!!! Оторваться невозможно! Хотя автор мне незнаком. Огромное спасибо за публикацию! Вечная память Олегу!
    1. Smile

      12 августа 2015, 19:01 #
      Спасибо.
      Вспомнился рассказ мужа, как он, будучи мальчишкой, «извёл» мамин серебряный половник на блёсны.
      Господи, как же всё это было давно. Не в этой жизни.
      А запах тайги остался. И гул моторки. И серебристые гольяны
      1. прот.Феликс Стацевич

        29 августа 2015, 00:03 #
        Статья Дмитрия Ефимова в «Калининградке» от 27 августа 2015 No96 (18410)
        kaliningradka-korolyov.ru/newspaper/18410/22644/

        РОССИЙСКИЙ ФИЛЬМ О СОВЕТСКОМ ЧЕЛОВЕКЕ

        Российский фильм о советском человеке 16 апреля в российский прокат вышел фильм Александра Мельника «Территория», довольно нетипичный для нашего современного кинематографа. На мой взгляд, его незаслуженно обошли вниманием наши СМИ.
        Фильм снят по одноимённому роману советского геофизика и писателя Олега Куваева, вышедшему в 1974 году, и повествует о поисках советскими геологами золота на Крайнем Севере нашей страны.
        Действие происходит в 1960–1961 годах на Чукотке. В большой Приполярной области под названием «Территория» находят только олово, тогда как страна остро нуждается в золоте. По этой причине Управление «Территории» хотят закрыть, но главный инженер Илья Чинков, посвятивший «Территории» всю свою жизнь, убеждён, что золото здесь есть, и за один полевой сезон берётся его найти. Для этого он организует работу нескольких команд геологов, и общими усилиями, самоотверженным трудом, проведя множество разведочных работ и пройдя многие сотни километров по тундре, они находят месторождение золота.
        Сюжет, на первый взгляд, довольно незатейлив, но тут дело не в самом сюжете.
        Современный российский кинематограф практически не способен снимать фильмы о советском человеке, показывая его подлинные качества, силу духа, мечты, устремления. Иногда, и то очень редко, это получается в фильмах о войне. Но ведь человек раскрывается не только в ратном подвиге, но и в мирном труде. А таких фильмов в нашем кинематографе на моей памяти нет. Вернее, не было до «Территории».
        Этот фильм удивителен и прекрасен тем, что он именно о советском человеке — человеке труда. Бывают (хотя, повторюсь, очень редко) такие современные российские фильмы, во время просмотра которых забываешь о перестройке, о крахе Советского Союза и последовавших после этого чудовищных 90-х. Кажется, что история не прерывалась, и страна гордо продолжает нести Красное знамя. Этот фильм как раз из таких.
        И дело тут не в поисках золота, как такового. Показаны люди, делающие общее дело, осуществляющие мечту, преодолевающие трудности и невзгоды во имя чего-то гораздо большего, чем они сами. Смысл их жизни — в покорении неизведанного, в освоении мировых пространств, в разгадке тайн природы для передачи их будущим поколениям, чтобы те в свою очередь шагнули ещё дальше. Выполняя своё предназначение, они становятся по-настоящему свободными и счастливыми людьми.
        И они советские люди в том смысле, что для них труд становится высшей ценностью, приобретает предельный, метафизический смысл, что ёмко выражено в словах одного из персонажей — начальника Восточной поисковой партии Владимира Монголова, вспоминающего ушедшего товарища:
        «Миша Катинский смотрел на мир с дивных высот нравственных истин. А мы? Живём, умираем… Обидно. Много зла в мире. Значит, общая задача людей и твоя, в частности, это зло устранять. В военное время ясно — бери меч или автомат… А в мирное время? Честная работа должна стать устранением этого всеобщего зла. В этом высший смысл».
        И вот такой работой, таким трудом во имя своей страны и всего человечества советские люди воплощали послевоенную мечту о благой и справедливой жизни. «Сделай или умри» — таков принцип работников Северстроя.
        Фильм длинный и неспешный, в нём нет ярко выраженных главных героев, показаны разные типажи, но всех объединяет бесконечная вера в своё дело, страстное желание пройти там, где не ступала нога человека, и познать никем доселе не познанное, чтобы принести это новое знание людям. И главное, все герои понимают, хотя некоторые и не сразу, что они не просто выполняют прихоть Чинкова, а делают большое и важное общее дело. Поэтому никаких конфликтов между полярниками нет и в помине: все хотя и с разными характерами, но работают в атмосфере помощи и взаимовыручки, порой доходящей чуть ли не до самопожертвования.
        Режиссёр Александр Мельник в интервью «Коммерсанту» фактически прямым текстом говорит, что отвергает гностическую концепцию человека и своим фильмом утверждает концепцию принципиально иную:
        — То есть вы против «депрессивного» кино? Того, в котором говорится, что жизнь безнадёжна, бессмысленна, а Россия — жестокая и бесправная страна?
        — У нас много такого кино. Мне кажется, идёт соревнование: кто же ещё депрессивнее покажет, как человека превратить в скотину и объяснить, что это некая ошибка Бога? Я совершенно не против того, чтобы такое кино было. Но тогда должно существовать и другое направление, в рамках которого мы всё-таки пытаемся разглядеть в человеке отражение Бога.
        При этом никакой ностальгии по советскому времени, какого-то смакования деталей быта или чего-то подобного в фильме нет, это действительно кино о людях.
        Помимо этого, фильм очень красивый. Русский Север показан в нём во всей своей мощи, величии и суровости. Такие огромные пространства может освоить только по-настоящему сильный духом человек, имеющий цель и смысл для их разгадывания и покорения.
        Великий русский философ-космист Николай Фёдоров ещё в XIX веке писал о причинах, побуждающих русского человека тянуться за пределы Земли, в космос: «Наш простор служит переходом к простору небесного пространства, этого нового поприща для великого подвига». И словно понимая это, Мельник вставляет в фильм гениальную сцену, когда 12 апреля 1961 года команда геологов слушает по радио сообщение Левитана о первом в мире полёте человека в космос: «Пилотом-космонавтом космического корабля-спутника «Восток» является гражданин Союза Советских Социалистических Республик, лётчик, майор Гагарин Юрий Алексеевич». Все полярники испытывают бурный восторг и искреннюю радость. И эта радость совершенно понятна, ведь все делают одно дело, каждый на своём участке: пока геологи осваивают земные пространства, советские люди общими усилиями движутся в пространства всё более дальние и неизведанные — космические. И конечно, в это движение вносят свой вклад и наши герои. У нас на глазах происходит передача эстафеты от настоящего будущему.
        Актёрские работы прекрасны. Не могу даже кого-то особо выделить, все играют замечательно: и Лавроненко, и Бероев, и Добрыгин, и остальные. Пожалуй, только Ксения Кутепова в роли ленинградской журналистки Сергушовой выбивается из этого ряда.
        Музыкальное сопровождение также подобрано очень хорошо. Вне конкуренции главная тема фильма — «Баллада о детях Большой Медведицы», написанная самим Олегом Куваевым и положенная на музыку специально для фильма.
        «Территория» снята при очень мощной государственной поддержке. Добрая половина титров занята благодарностями. Среди людей, которых благодарит творческая группа, — министр обороны Сергей Шойгу, являющийся президентом Русского географического общества, министр природных ресурсов Сергей Донской, министр МЧС Владимир Пучков, министр транспорта Максим Соколов, министр по развитию Дальнего Востока Александр Галушка, министр культуры Владимир Мединский и ещё много именитых фамилий, включая Президента Владимира Путина и Премьер-министра Дмитрия Медведева. В этой связи особенно странно, что прокат был довольно скромным и о фильме почти ничего не было сказано в ведущих СМИ. А ведь это как раз то патриотическое кино, на которое можно водить детей целыми классами.
        И наконец, последним приятно удивившим меня обстоятельством стал тот факт, что Олег Куваев, написавший роман «Территория», оказывается, мой земляк. С 1966 года и до смерти в 1975 году он жил в подмосковном городе Калининграде, ныне Королёв. Здесь он написал свой самый знаменитый роман, здесь же скоропостижно скончался и похоронен на старом Болшевском кладбище. В городе есть Дом-музей Куваева, а также музеи в двух школах, его имя носит одна из городских библиотек.
        Показав настоящих людей, Куваев в конце своего романа, а вслед за ним и Александр Мельник в конце фильма обращаются к нам — читателям и зрителям, проникая в потаённые уголки нашей души:
        «Может быть, суть в том, чтобы в минуту сомнения тебя поддерживали прошедшие годы, когда ты не дешевил, а знал грубость и красоту реального мира, жил как положено жить мужчине и человеку. День сегодняшний есть следствие дня вчерашнего, и причина грядущего дня создаётся сегодня. Так почему же тебя не было на тех тракторных санях и не твоё лицо обжигал тот морозный февральский ветер? Где был, чем занимался ты все эти годы? Доволен ли ты собой?»
        Что мы ответим на это? Неужели только то, что «живём, умираем… обидно»?

        Дмитрий ЕФИМОВ

        Вы должны авторизоваться, чтобы оставлять отклики.