Хо́диши, и слези́ши, веща́еши же, Спа́се мой, / челове́ческое показу́я Твое́ де́йство, / Боже́ственное же явля́я, воздвиза́еши Ла́заря.

Лазарева суббота



У ГОРШЕЧНИКА Протоиерей Андрей Ткачев. Два рассказа и стихотворения Арсения Тарковского

Сегодня довелось прочесть давнишний (как оказалось) очерк о.Андрея Ткачёва. Лейтмотиву вращающегося гончарного кругане мне показались созвучными два рассказа выдающегося русского поэта и два его стихотворений. Публикуем их вместе. Так это или не так, в любом случае познакомиться с этими текстами "добра зело". Место действия - южный городок на реке Ингул (притоке Днепра) Елисаветград (теперь Кировоград, Украина)... Время - больше 100 лет назад, ещё до 1-й Мировой войны. Если не ошибаюсь, современники называли её Великой Отечественной. Потом это наименование вышло из употребления и забылось... А другое стихотворение - о  ч у т ь  п о з ж е.  

 

 

 Восточный город – это огромный мир, подлинный улей. Улочки обязательно тесные ради тени, без которой – беда. Хорошо бы и потолок высокий в доме иметь. При высоком потолке жаркий воздух вверх поднимается, а внизу прохладно. Но высокий дом – роскошь. У всех простых людей дома тесные и низкие. В них только ночевать хорошо, а жить – на улице. Там же и работать. Прямо за порогом сидят на улице под навесом и жестянщик, и чеканщик, и сапожник, и продавец сладостей. Жены их – за спиной, в доме, и лиц своих не показывают. А эти стучат молоточками, скрипят и шумят прочим инструментом, переговариваются, однообразные мелодии под нос напевают. А еще дети в уличной пыли визжат и галдят, и музыкант вдали по бубну быстрыми пальцами бьет, и осёл чей-то нет-нет да вскрикнет ослиным своим голосом. Так наступает вечер, затем – ночь, затем – новый день. Люди веками вот так работали, спали, ели, искали нехитрых развлечений в одном и том же обжитом и многолюдном замкнутом пространстве, внутри стен.

А если выдавался у них праздный день, то как они отдыхали? Как и мы, хоть не было еще в помине ни аквапарка, ни игровой приставки. Нет для взрослого и жизнью битого человека большего развлечения, чем смотреть на горящий огонь, бегущую воду или другого работающего человека. И когда ты в думу погружен, а возле тебя чьи-то ловкие руки колдуют над кожей, или деревом, или глиной, то странные мысли рождаются в твоей голове, и неясно, что этим мыслям причина: твои ли думы или ловкие движения чужих работающих рук. Любил, размышляя, ходить по мастерским астроном, более известный как поэт, а еще более – как певец сбродившего сока виноградной лозы, по имени Хаям. Точнее – Омар Хаям, а еще точнее – Гиясаддин Абу-ль-Фатх Омар ибн Ибрахим аль-Хайям Нишапури, но это уже совсем сложно и мало кому интересно. О чем он думал, глядя на работу ремесленников, говорят его стихи. Он часто думал о том, что человек смертен. При этом он вспоминал, что сотворен человек Богом из праха, точнее – из глины. И значит, Господь – немножко Гончар. Даже и не немножко. Он – Гончар и Чудотворец, оживляющий глину. Поэтому ходил Хаям часто наблюдать за работой горшечников, гончаров. И думал при этом об ушедших поколениях, о своей будущей смерти, о том, справедлив ли мир, Богом сотворенный, или есть в нем какая-то ошибка. Страшные вопросы. А гончары перед ним мяли руками и ногами глину, топтали ее и били кулаком, размягчали и шлепали звонко на гончарный круг, что крутится, как звездное небо, на которое так часто по ночам смотрел из окон своей обсерватории Хаям. И строчки сами собой рождались в его уме:

Те гончары, что глину мнут ногами,
Хоть раз бы пораскинули мозгами –
Не стали б мять. Ведь глина – прах отцов.
Не стоит так вести себя с отцами.

Гончары знали, что он чудак. Знали, что муллы считают его вольнодумцем и говорить с ним небезопасно. Впрочем, султаны любят его. В Исфахане, Бухаре, Самарканде – всюду он почетный гость. Но говорить все-таки с ним опасно. Да и работать надо. Так думали горшечники, не поднимая глаз от гончарного круга. А поэт-астроном уходил молча, как и пришел, глядя под ноги и связывая в голове новые строки:

Эти камни в пыли под ногами у нас
Были прежде зрачками пленительных глаз…

***

Точно так же, как в Бухаре заходил к гончарам в XI веке от Христова Рождества поэт и астроном Хаям, заходил к ним и живший гораздо раньше в Иерусалиме пророк Иеремия. Заходил, правда, не для отдыха, а потому что так повелел ему Бог. «“Встань, – сказал, – и сойди в дом горшечника, и там Я возвещу тебе слова Мои”. И сошел я в дом горшечника, и вот, он работал свою работу на кружале» (Иер. 18: 2–3).

Иеремия не был поэтом и астрономом. Он был пророк. Он носил в себе боль знания о будущем – о разрушении Иерусалима, – и с этой болью, с утраченным вкусом к жизни он ходил по улицам города. Смотрел, как идет дым из очагов, которые скоро остынут; как горячо спорят соседи о вещах, совершенно не важных в свете того, что случится с ними вскоре. Когда горшечник работал, Иеремия думал обо всем этом. «И сосуд, который горшечник делал из глины, развалился в руке его; и он снова сделал из него другой сосуд, какой горшечнику вздумалось сделать» (Иер. 18: 4). И пока искусный человек привычно добился от глины того, чего хотел, придал ей нужную форму, было слово от Бога к Иеремии, слово, которое слышал Иеремия, но не слышал работающий гончар. «“Не могу ли Я поступить с вами, дом Израилев, подобно горшечнику сему? – говорит Господь. – Вот, что глина в руке горшечника, то вы в Моей руке, дом Израилев. Иногда Я скажу о каком-либо народе и царстве, что искореню, сокрушу и погублю его; но если народ этот, на который Я это изрек, обратится от своих злых дел, Я отлагаю то зло, которое помыслил сделать ему”» (Иер. 18: 6–8).

***

Иеремия всё понял и всё всем пересказал. Но люди ничего понимать не хотели, и Иерусалим превратился в груду развалин, а гора Дома Господня стала лесистым холмом. Безымянный горшечник, за работой которого наблюдал пророк, вероятно, ушел в Вавилон в числе прочих пленников и там, в земле изгнания, тоже делал горшки. А может, сгинул при осаде города. Но слова пророчества остались написанными. Зачем? Что я должен понять из них? Что я – глина, всего лишь говорящая глина, и «горе тому, кто препирается с Создателем своим, черепок из черепков земных! Скажет ли глина горшечнику: “что ты делаешь?”; и твое дело скажет ли о тебе: “у него нет рук”?» (Ис. 45: 9).

Но вот, я препираюсь, и многие из тех, кого я знаю, тоже препираются с Создателем. Мы не то что недовольны жизнью, что было бы мелким бунтом, но мы часто недовольны всем миропорядком и готовы его «исправлять». Это как если бы кастрюля заговорила с хозяйкой о рецептах борща и стала вырываться из рук. Люди именно так и говорят: «Что Ты делаешь?» – и думают, что всерьез способны давать Богу советы, как править миром. Вот это, говорят, должно быть так, а не так, а вон то вообще быть не имеет права. Откуда это? Может, это оттого, что мы не видали, как действительно работает горшечник? Может быть, кузнецы и гончары, работающие на наших глазах, научили бы нас чему-то такому, чему не учит ни школа, ни телевизор?

Я хожу по улицам городов и без толку желаю найти мастерскую горшечника. Не могу найти. Часовую мастерскую – могу, и пиццерию – могу. Могу найти спортзал и парикмахерскую, табачную лавку и магазин CD-дисков. А гончарню – не могу. При этом мысли Хаяма тревожат меня, и тревога Иеремии о народе мне отчасти понятна. Все мы глина: и я, и ты, и Америка, и Китай, и Россия, и Израиль. Гордиться нельзя. Никому. Нужно смиряться и трудиться. Нужно трудиться и каяться. Слава от Бога труженику будет, никуда не денется. А преждевременно гордящегося можно легко переквалифицировать из кувшина для молока в кувшин для помоев. Ведь одни сосуды в честь, а другие – нет, как написано: «Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?» (Рим. 9: 21). И кто, думаю я, бунтует больше: ночная ваза или горшок для топленого масла? И кто я сам такой? И куда вообще мне идти со своими мыслями, чтобы посмотреть на вращающийся гончарный круг и вдруг прозреть, увидеть разом простой ответ на связку сложных вопросов?

***

Не нашел я гончаров и их мастерские, но нашел Иеремию и Хаяма. Еще нашел Давида, сказавшего о Христе: «Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника» (Пс. 2: 9). Нашел и Откровение Иоанна, где о Господе сказано: «Он был облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: “Слово Божие”. И воинства небесные следовали за Ним на конях белых, облеченные в виссон белый и чистый. Из уст же Его исходит острый меч, чтобы им поражать народы. Он пасет их жезлом железным» (Откр. 19: 13–15). Многое я нашел, не найдя ни одного гончара в округе. И Хаям остался мне близок. Вот, например:

Я вчера наблюдал, как вращается круг,
Как спокойно, не помня чинов и заслуг,
Лепит чашу гончар из голов и из рук,
Из великих царей и последних пьянчуг.

18 июля 2014 года

Два рассказа и стихотворение Арсения Тарковского

 

 

 

 

 

ТОЧИЛЬЩИКИ

В детстве я был огнепоклонником.

На базаре, в том городе, где мы жили, был точильный ряд. Там стояло человек двадцать оборванцев у своих станков, похожих на прялку. По временам весь цех точильщиков, словно по команде, снимался с места и разбредался по городу. Тогда на улицах звучал, повторяясь в басах и тенорах, напев, действовавший на меня, как труба на боевого коня:
– Точить ножи-ножницы, бритвы править!

Кухарка Саша выносила точильщику свои ножи, швея выбегала с ножницами, а он разбивал свой нехитрый лагерь у ворот.

Нож отливал холодным, выступавшим всё ярче голубоватым серебром, колесо с тонким приводным ремешком быстро-быстро кружилось. Кружился и волшебный камень карборунд. Точильщик прижимал к нему нож, и начинал идти золотой дождь, дивный золотой дождь, под который я подставлял руку. Искры покалывали её, ничуть не обжигая.

Смотреть на точильный огонь я мог часами. Тогда ничто на земле не отвлекло бы меня от моего молитвенного созерцания.

Меня спрашивали:
– Кем ты хочешь быть?

Мама торопилась ответить за меня: 
– Он хочет быть художником.

Это была неправда. Не обращая внимания на улыбки гостей, от которых мама краснела, я говорил: 
– Я не хочу быть художником.

Я боялся стать похожим на Фастовского. Фастовский был худой, рыжий; он любил жареных голубей и потому стрелял из монтекристо даже в ворон, рисовал какие-то грибы, булки в корзинах да битую птицу.

– Я буду точильщиком!

Когда кто-нибудь дарил мне деньги, я просил кухарку Сашу зазвать точильщика со станком к нам во двор. За мой счет точились и ножи из кухни, и ножницы швеи, и правилась бритва дворника Федосея.

Было утро. Мы только что позавтракали. Отец взял палку и ушёл из дому. В саду было скучно, несмотря на то, что в нём, несомненно, таились клады – где-нибудь под жасмином или серебристым тополем.

Я ходил по дорожкам и пел: 
– Точить ножи-ножницы, бритвы править!

Вдруг меня озарила сладостная и преступная мысль: одному пойти на базар и посмотреть на точильщиков.

И я осуществил этот замысел. Я перелез через забор и по соседскому двору, чтобы меня не изловили у наших ворот, вышел на Ингульскую улицу. Меня не привлекали ни мороженое на углу, ни похороны, ни мальчишки, запускавшие змея. Я, как сомнамбула, как одержимый, шёл к базару. Вот бубличная Прохорова, вот колониальная лавка Ситникова, вот мост через Ингул, вот молочницы, а вот и они, колдуны и волшебники, мои носители тайн, склонённые над станками, оперёнными кисточками огня.

Мясники приносили им ножи, и эти неприятные орудия, имевшие дело с сырым мясом, казалось, забывали о нём и приникали к точилу. Сыпались искры, сыпались искры по меньшей мере с двадцати ножей сразу, с двадцати кружащихся точильных камней. Открыв рот, не видя ничего, кроме огня, я переходил от одного точильщика к другому. Раскалённое солнце катилось по небу, было жарко, но мне было не до жары. Я не задумывался над тем, что происходило со мной, я был слишком мал для этого, я растворился в огне.

Солнце заходило, а я всё ещё был в точильном ряду. Наконец точильщики стали один за другим покидать базар. Остался последний из них. Он точил ножи из большой мясной лавки на углу базарной площади. Но и он сдал работу, вскинул свой станок на плечи, и я пошёл за ним, как когда-то дети в сказке пошли за крысоловом. Он шёл впереди, а я плёлся за ним. Мы перешли мост, свернули за угол, обогнули Греческую церковь и через проходной двор вошли туда, где я ещё никогда не был.

Точильщик обернулся ко мне: 
– Ты чей?

Я молчал.

– Ты что за мной идешь?

Я молчал.

– Ты немой, что ли? – спросил точильщик. – Ты кто такой?

Мы подошли к выбеленной известью мазанке, вокруг которой росли мальвы, подсолнухи и табак. Из-за цветов вышла женщина в синем ситцевом платке. Верно, это была жена точильщика. Я понял, что и у точильщиков бывают жены.

– Увязался за мной, идёт от самого базара, а что ему надо – не говорит, – сказал точильщик жене.

Она долго рассматривала меня, потом спросила:

– Ты, может, есть хочешь?

Она вынесла мне кружку молока и большой кусок хлеба.

– Где ты живёшь? – спросила она.

Я знал свой адрес, но не сказал его, промолчал, притворился, что не знаю. Она сказала: 
– Я отведу его в полицию, его, может быть, ищут.

У меня с собой было пять копеек и перочинный ножик, правда, острый, но всё-таки...

– Пожалуйста, – сказал я, – наточите мне ножик!

– Смотри: говорит! – сказал точильщик. – Ну, брат, нет, хватит, уж я с самого утра работаю, нет, баста!

– Тогда я пойду, – сказал я. – Я знаю, где живу. Я сам дойду. Спасибо.

Они стояли у порога и смотрели мне вслед. Он был на голову выше её. Рядом с ним стоял его точильный станок.

Я долго блуждал по улицам и уже при звездах вышел к нашим воротам. Меня встретил дворник Федосей. Он сказал: 
– Иди, иди скорей, пошевеливайся, тебя чуть не с городовыми ищут.

С похолодевшим сердцем я вошёл в дом. Я боялся нотаций. Но мама схватила меня, как буран хватает песчинку, подняла, взглянула на меня заплаканными глазами, удостоверилась, что это и впрямь я, и снова заплакала.

– Тебя папа ищет по всем улицам, я в полицию дала знать, Саша и Катя ищут. Александрик ищет, я совсем пришла в отчаяние...

Меня отпаивали молоком и откармливали холодными котлетами, а потом задабривали вареньем, чтобы я не убежал в следующий раз.

– Теперь скажи, только правду, только одну правду, какова бы она ни была, – торжественно сказала мама. – Где ты был?

Вокруг меня стояли домашние, дворник Федосей и ненавистный мне художник Фастовский.

– Я был у точильщиков, – ответил я, уставившись Фастовскому в глаза, – и всегда буду бегать к точильщикам!

Мама смотрела на меня, удивлённо подняв брови.

– У каких точильщиков? Почему к точильщикам? – Она ничего не понимала. – О каких точильщиках ты говоришь?

– Я же тебе говорил, что буду точильщиком, когда вырасту.

– Я помню, – сказала мама, – но я не думала, что ты хочешь этого всерьёз.

– Я буду точильщиком, когда вырасту; пусть меня водят к ним, если хочешь, только не тащат скоро домой.

– Хорошо, – сказала мама. – Если ты так любишь точильщиков, что готов пренебречь моими страданиями, то тебя будут водить к ним. Только не убегай один. Обещаешь?

И я пообещал не убегать один, у меня вынудили это обещание.

А нож мясника, запачканный липкой кровью, очищается, начинает светлеть, из-под него сыплются искры, и кружится, кружится волшебный камень, и сыплются, сыплются искры, только успевай подставлять ладонь.

 

БРАТЬЯ КОНОПНИЦЫНЫ 

Сначала я познакомился с одним из них. Это был маленький белобрысый мальчик с длинным носом. Мы встретились во дворе гимназии в первый день занятий. Мы показали друг другу перья – я ему английское, он мне с передвижной нашлёпкой. Потом я отправился осматривать здание гимназии. На лестнице я встретил моего недавнего знакомца.

Я сказал:
– Хочешь меняться? Я тебе дам английское, а ты мне – с передвижной нашлёпкой. Он вытаращил глаза:
– Какое – с нашлёпкой?

– Да то, что ты показывал мне во дворе.

– Я тебе ничего не показывал. Это не я показывал. Я и не был ещё во дворе.

Он отвернулся от меня и убежал, насвистывая. Через минуту я увидел Конопницына во дворе. Он искал меня.

– Послушай, – сказал он. – Давай меняться. Хочешь с нашлёпкой за английское?

Я сказал:
– Только что я тебе предлагал, а ты не хотел.

– Ничего ты мне не предлагал. Это ты не мне предлагал.

– Вот только что, на лестнице.

– На какой лестнице?

– На лестнице, в гимназии.

– Я не был ещё на лестнице. Это не я был на лестнице.

– Кто же, если не ты?

– Брат.

У меня от тоски засосало под ложечкой. Мне показалось, что он меня дурачит, и я прекратил переговоры.

– Какой там ещё брат, когда ты! Ладно, давай перо!

Мы поменялись. Он побежал по двору и исчез в дверях гимназии. Вдруг, следом за ним, побежал второй Конопницын. Он кричал:
– Сережа! Сережа!

У меня помутилось в глазах. Я подумал, что вижу Конопницыного двойника. Я вообразил, что сошел с ума, и побежал в гимназию посмотреть, где Конопницын.

Конопницыных было двое. Они были совершенно одинаковые в своих серых форменных мундирчиках, с двухцветными ранцами из телячьей шкуры.

В классе они сидели на одной парте, похожие друг на друга, как две почтовые марки одного выпуска и достоинства. У нас говорили, что их различает только мать, а собственный их отец не понимает, как она это делает.

Начался урок. Вошёл Милетий-шестиглазый.

– Господа! – сказал Милетий. – Я надеюсь, что вы проявите всё усердие и прилежание, на какое только способны, чтобы, пройдя курс наук, приобрести необходимые знания для того, чтобы стать полезными обществу, столь нуждающемуся в истинно культурных силах на пути к...

Милетий говорил долго и скучно. Окончив речь, он одну за другой надел две пары очков и увидел Конопницыных. Он снял очки, протер их замшей и надел снова.

Мы засмеялись. Он присматривался к Конопницыным не меньше минуты и потом спросил:
– Это – что?

Они молчали.

– Как ваша фамилия?

Они встали и в один голос сказали:
– Конопницын.

– Оба Конопницыны?

– Оба.

– Вы что, близнецы?

– Близнецы.

– Зовут как?

– Конопницын Сергей, – сказал один.

– Конопницын Николай, – сказал другой.

– Забавно, – заметил Милетий. – Весьма забавно. – Что ж это господа экзаменаторы мне ничего не сказали?

Следующий урок был закон Божий. Отец Иоанн Любавский, гигант с трубным голосом, львиной гривой и лицом Мусоргского, взглянул на Конопницыных, как на зверей в клетке, наблюдаемых уже не в первый раз, подмигнул им не без лукавства и, обратясь к классу, сказал:
– Вот, смотрите же, смотрите, господа гимназисты! Смотрите, дивитесь видимому! На примере братьев Конопницыных вы можете умозаключить, что и Провидению иногда угодно шутить. Ну хоть бы родимое пятно, хоть бы явный признак какой появился, чтобы отличить брата от брата! Бойтесь Бога, – сказал он, снова обращаясь к близнецам. – Бойтесь Бога и растите порядочными людьми. Избегайте жульничества!

На пятёрки у нас учиться считалось зазорным. Пятёрочников сажали на переднюю парту, и они считались фискалами. Если вы знали урок на пятерку, то должны были отвечать на четыре, от силы на четвёрку с плюсом.

Братья Конопницыны учились на четвёрку с плюсом. Им это было легче, чем нам. Каждый из них готовил только половину уроков. Сергей, допустим, арифметику и географию. Николай – закон Божий и русский. На одном уроке Николай был Николаем, на другом – Сергеем, Сергей на другом уроке Сергеем, а на первом – Николаем. Учителя, как и никто на свете, различить их не могли.

Я завидовал им.

Время шло, гимназия закрылась, я расстался с ними. Много лет спустя мне рассказывали разные небылицы, всё, что известно о близнецах из ходячих анекдотов: и как они ходили бриться к парикмахеру один за другим, а тот удивлялся, что у клиента борода отрастает за пять минут, о том, как один близнец женился вместо другого, как кредиторы гонялись по городу за одним из них, а другой в это время... Впрочем – я уже не помню этого анекдота.

И вот после войны я встретил Конопницына на улице – не в нашем городе, а за тысячу вёрст от него.

– Брата убили на фронте, – сказал он так тихо, что я его еле услышал. – Ещё в сорок втором году. Мы жили вместе. И знаешь – брат собирался жениться...

У Конопницына виски уже были седые.

Так я и не знаю, кто остался в живых – Николай или Сергей.

 ***

Еще в ушах стоит и звон и гром,
У, как трезвонил вагоновожатый!

Туда ходил трамвай, и там была
Неспешная и мелкая река,
Вся в камыше и ряске.
Я и Валя
Сидим верхом на пушках у ворот
В Казенный сад, где двухсотлетний дуб,
Мороженщики, будка с лимонадом
И в синей раковине музыканты.
Июнь сияет над Казенным садом.
Труба бубнит, бьют в барабан, и флейта
Свистит, но слышно, как из-под подушки -
В полбарабана, в полтрубы, в полфлейты
И в четверть сна, в одну восьмую жизни.

Мы оба (в летних шляпах на резинке,
В сандалиях, в матросках с якорями)
Еще не знаем, кто из нас в живых
Останется, кого из нас убьют.
О судьбах наших нет еще и речи,
Нас дома ждет парное молоко,
И бабочки садятся нам на плечи,
И ласточки летают высоко.

Жили-были

 

Вся Россия голодала,
Чуть жила на холоду,
Граммофоны, одеяла,
Стулья, шапки, что попало
На пшено и соль меняла
В девятнадцатом году.

Брата старшего убили,
И отец уже ослеп,
Всё имущество спустили,
Жили как в пустой могиле,
Жили-были, воду пили
И пекли крапивный хлеб.

Мать согнулась, постарела,
Поседела в сорок лет
И на худенькое тело
Рвань по-нищенски надела;
Ляжет спать — я то и дело:
Дышит мама или нет?

Гости что-то стали редки
В девятнадцатом году.
Сердобольные соседки
Тоже, будто птицы в клетке
На своей засохшей ветке,
Жили у себя в аду.

Но картошки гниловатой
Нам соседка принесла
И сказала: — Как богато
Жили нищие когда-то.
Бог Россию виноватой
Счёл за Гришкины дела.

Вечер был. Сказала: — Ешьте! —
Подала лепёшки мать.
Муза в розовой одежде,
Не являвшаяся прежде,
Вдруг предстала мне в надежде
Не давать ночами спать.

Первое стихотворенье
Сочинял я как в бреду:
«Из картошки в воскресенье
Мама испекла печенье!»
Так познал я вдохновенье
В девятнадцатом году.


Автор: Администратор
Дата публикации: 12.08.2014

Отклики (482)

    Вы должны авторизоваться, чтобы оставлять отклики.